Елена Чижова Время женщин



страница6/16
Дата01.05.2016
Размер3.08 Mb.
Просмотров257
Скачиваний0
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   16
* * *

Ближе к весне и солнышко ярче. Ариадна говорит: «Воздух тихий, живой...» Иду, а воздух и вправду веселый. Зимой темень – с работы на работу. А тут – после смены выйдешь: и сама будто веселее, и вокруг – светло. Николай тоже заметил: «Эх, лето скоро. Летом оно все сподручнее – и работа, и гулянки». Головой-то киваю, а сама думаю: может, в парк поедем, хоть платье новое надеть. На работу ведь не наденешь. Ну их, думаю, девок – совсем засмеют. И так уж: «Иди, – мол, – женишок дожидается». В особенности эта Надька: «Хитрая ты, Антонина. Тишком да тишком, а мужика, гляди-ка, отхватила – кругом положительный, только что не партейный пока». А то еще подойдет, подмигнет кривенько. «Тут, говорит, трудящие интересуются, как у него по ходовой части? Ежели подходяще, так, может, с народом поделишься – не все ж себе да себе». Бабы тоже за ней – смеются. Рукой махну: «Ну вас совсем!», а самой не до смеха. Мужик-то он чего – походит, походит. И надоест ему дожидаться. В общежитие сколько раз звал... «Нет, – отказываюсь, – этого не могу». – «А тогда, – предлагает, – к себе позови: мамаша твоя, чай, не зверь». – «Не зверь», – соглашаюсь, а сама думаю: как позовешь? Старухи сиднем сидят. Да и ребенок... «Ты, – говорит, – не бойся: я не как-нибудь, по-серьезному. Посидим, познакомимся сперва».  

Ужинаем, я и начала: – Хочу знакомого в гости позвать. Человек хороший, непьющий... Работаем вместе. Вы, – спрашиваю, – как – не против? Евдокия губы поджала: – Здрасьте! А мы-то при чем? Хочешь звать – зови. – Ну как же, – говорю, – семьей живем. – То-то и оно, – отвечает. – В се?мью таких гостей не водят – на стороне как-нибудь устраиваются. – Да бог с тобой, Евдокия Тимофеевна! – Ариадна за меня заступается. – Что же ты такое говоришь?.. – Да уж говорю, значит, знаю. Не со вчерашнего на свете живу. Только учти – дите все видит, все замечает, как вы бабкам ее возьметесь подкладывать, чтобы блудить не мешала. Гликерия руки об фартук вытирает – глаза в пол. – Может, – говорит, – и вправду сюда-то не стоит... – Вот-вот, – Евдокия подхватила, – ты ее слушай. Она у нас мастерица – по этаким-то делам. Глотаю. Комок в горле. Слезы капают. Гликерия поглядела – рукой махнула. Ариадна чашку сдвинула: – Не пойму, что тут особенного... Придет человек, попьет чаю. Евдокия плечом дернула. – Ну, глядите... – говорит. – Как бы после плакать не пришлось – кровавыми слезами умываться... Сам-то он где обретается – в общежитии? – Пока что, – объясняю, – в общежитии. К майским комнату обещали дать. – Ну а ты ему на что будешь – ежели комнату дадут? Растерялась, прямо не знаю, что и сказать. Гликерия руками всплеснула. – Злая ты, – говорит, – Евдокия. Все-то у тебя не полюдски. – Чего ж тут – не по-людски? – усмехается. – Мужик он свободный: ему свободная баба нужна либо – девка. Ты вон, небось, на детей не захотела. А тут еще – немая... Своих-то инвалидов бросают – а такую-то разве станет кто жалеть? Ариадна не слушает: – Если в гости придет, надо принять как следует. Обед праздничный приготовить, к чаю купить. – Бутылочку еще, – Гликерия губы облизнула. Евдокия стулом пристукнула – ушла. Ночью лежу – из головы нейдет: слова ее злые. А это-то особенно: инвалид. А ну как, думаю, ее правда? Мало слезьми умывалась – снова горя ищу... Да ладно себе – дочери... Глаза закрыла: сон давешний, боюсь, приснится. Что скажу, как оправдаюсь? Проснулась: нет. Не приснилось, не привиделось. Чернота одна. На работу иду – все раздумываю: звать, не звать. Пока дошла, решила: не стану. А не дождется – значит, так тому и быть.  

В обед подходит – улыбается. Глаза веселые. «Ну, – спрашивает, – подумала? Я уж и подарочек ей купил – со знакомством. Меня ребятишки любят. Я ведь младшим в семье – у старших сестер племянники мои. Бегали вместе. Я им и дядька, а вроде и друг-товарищ». Молоко прятать пошла: что ж это жизнь проклятая делает?.. Евдокия-то прямо зверь зверем. Верно Гликерия сказала: все не по-людски. Будто в Америке живет. Жизнь у ней, конечно, нелегкая, всех похоронила, но так-то рассудить – а Ариадна? У нее ведь тоже все в земле лежат, уж и косточки сгнили, а сердце живое осталось... Ладно, думаю. Пусть Сюзанночка ненадолго выйдет – познакомится, подарок примет. А за столом ей делать нечего. Объясню: стесняется ребенок, да и к гостям не приучена. Старухам только накажу, чтоб молчали. Авось, и не заметит. А потом-то, может, она ему и глянется – девка умная, пофранцузски знает. Скажу, врач смотрела, не нашла ничего. Бог даст, заговорит.  



Гликерия учит: – Ты гляди, обновку свою надень. – Хорошо, – говорю. – Только вы-то, главное, Евдокию Тимофевну попросите. Пусть уж про немоту молчит. – А сама чего ж? – спрашивает. – Так сердится она, – отвечаю.– А к вам и прислушается скорее. Гликерия, гляжу, мнется. Стоит – не уходит. – Ты, – говорит, – сердца на нее не держи. Жизнь ее такая – вроде доски стиральной: ребрами да ребрами... Думает, раз жизнь вокруг басурманская, значит, и люди все – басурмане. А Бог милостив. Чистых душ все одно больше. Может, и тебе повезет... – Спасибо вам, Гликерия Егоровна. И на добром слове, и на пожелании. Вы и сами знайте, и обеим другим скажите – как бы ни сложилось, доброты вашей не забуду. Вы мне – семья. А что ошибку по молодости совершила – этого больше не повторится. И не сомневайтесь. – Вот, – говорит, – и Господь с тобой. Ты ведь нам тоже родня. – Руку подняла, в щепотку сложила. – Нагни, – велит, – головку. Крестик надо мной положила: ровно как мать. В детстве, бывало... К дверям пошла – оборачивается: – А ежели что, так не теряйся – про уксус-то не забудь... Так-то хорошо вроде: селедочка, огурцы соленые... Кагора бутылку взяла. Картошки наварим. Лучок на постном масле обжарить... Винегрет-то, думаю, не буду – не праздник. Вот если на майские, тогда уж. Блинков напеку. Сюзанночка блины любит. Хорошо, авсе одно – не по себе. Как представлю застолье это: старухи сидят, зыркают. А потом – как ему объяснить? Скажу: родня материна, седьмая вода на киселе. Дескать, сперва и знать не знала, а потом родней и сочлись... В переднюю вышла – тут только вспомнила: платье-то... С блинами этими закрутилась, забыла совсем. Да уж поздно теперь... Открываю – стоит: – Здравствуйте вам. Голос степенный, а глазом-то мигает – весело ему. – Хорошо! Пирогами с лестницы пахнет. Ну, где же дочерь твоя? Тут только заметила – коробка у него. Сюзанночка, кричу, выйди. Из комнаты выглянула. Глазенки такие круглые. Евдокия тоже выходит – у притолоки замерла. – Познакомьтесь, – говорю, – вот: Евдокия Тимофеевна. А это – Николай... – Никифорыч по батюшке, – он мне подсказывает. – А вот, – обернулась, – дочь моя, Сюзанна. Коробку ей протягивает. На меня глянула – взяла. – Это, – ей объясняет, – юла называется, по-нашему – волчок. Знаешь, как играться? – Головой качает: не знаю. – А я вот покажу. Назад забрал, открыл. Донышко красное, наверху – стеклышко прозрачное или пластмасса. Под стеклом – упряжка: лошадка, кучер на облучке. На пол поставил – за ручку берется... Крутится, вертится – музыка тоненько поет... Понеслась... Сюзанночка рот раскрыла – любуется. – Ну, – спрашивает, – сама-то сумеешь? – Юла кувырк на бочок. – Что-то ты, я гляжу, неразговорчивая. Меня, что ли, напугалась? Так не бойся. Я же не серый волк. – А она у нас, – Евдокия голос подает, – вовсе не разговаривает. Немая с рождения. Стою – сердце полоснуло. – Так уж, – он-то улыбается, – немая... Немые-то – не слышат. А она и слышит все, и понимает. – Понимает, ой, понимает, – подхватываю. – Даже книжки французские понимает. И передачи по радио... Говорю, говорю – голос торопится, будто опоздать боюсь. Сюзанночка юлу с полу взяла. Бочком и – к себе. Вот, думаю, змея Евдокия, или Гликерия забыла передать... В комнату заглянула. – Ты, – говорю, – здесь пока побудь. А я тебе блинков принесу.  

Стул придвинул. – У нас, – на старух смотрит, – в деревне малец был, постарше меня. Молчал все. Тоже болтали разное: дескать, немой. Лет до семи молчал, а потом ничего, разговорился. Подрос, выровнялся – пионером стал. В войну погиб, правда. А так бойкий вырос. Это он в детстве напугался: раскулачивать их пришли. Зимой на снег выгнали, а потом разобрались – признали середняками. Вот я и говорю: бывает, напугается, а потом и проходит. Евдокия вскинулась вся: – Ей-то с чего пугаться? Нас никуда не выгоняли. Тихо живем. Гликерия сидит – глаза отводит. Головой покачала – ладно, думаю, после с тобой разберусь. Выпили, закусили – блины подаю. Гликерия один подцепила – чует кошка... – Что ж вы так, – говорю, – Гликерия Егоровна, или аппетиту нету? – Да какой, – отвечает, – аппетит – в мои-то годы... – Ох, – Николай головой покрутил, – вкусные блинки. В наших краях на обед не пекут. Глупый народ, суеверный – блины, говорят, на поминки. – В деревне-то, – отвечаю, – конечно. У нас тоже – на поминки. В городе – другое дело. Обычаи не соблюдают. – Вот, значит, – обращается, – Евдокия Тимофеевна. Хорошую дочь вырастили. Работящая, скромная, на производстве ее уважают. Я вот тоже... Батюшки, сообразила. Он же за матерь ее почитает. На Евдокию покосилась. Кивает. Молчит. Ну и ладно. Оно и лучше. Чего зря болтать... Я других-то – по имени-отчеству, а к ней – так, без имени: вы да вы. – Этот-то парень, который молчал, когда уж говорить начал, забыл, что раньше было – ну, пока немой. И взрослый уж вроде, а напрочь из головы вылетело. Вот я и думаю: неужто немота действует? Пока молчишь – и памяти нету?.. Наверное, ведь так... Ох, – вспомнил, – дразнили его потом: «Ну-ка, Минька, расскажи, как тебя раскулачили? Помнишь?» Озлится весь: не было, орет, этого, не было! Не помню! Середняки мы. Так и дразнили его – Середняк. – А вы, – Евдокия не утерпела, – из бедняков, видать? – Мы-то – да, – подтверждает, – отец мой из первых записался. – А чего ж, – спрашивает, – сами в колхозе не остались? Как бы хорошо... Ариадна глянула коротко – головой покачала. – Да чего ж, – нахмурился, – хорошего... В городе-то лучше. Вон Петр соседский в армии отслужил – в Москву подался. Приехал. Подарков навез: матери – ситцу, платок еще. Туфли сестре. Хвастал: комната, мол, своя. Зарплату дают деньгами. Мать послушала-послушала, а мне как раз в армию идти... Ладно, – брови сдвинул, – болтаю больно... Давайте за здоровье ваше выпьем: долго живите, не болейте. И чтобы дети ваши здоровыми были да вас радовали. Евдокия прямо смотрит. – Хороший тост, – говорит. – Грех за него не выпить. Николай выпил, отставил аккуратненько. Другие-то не стали. Гликерия одна пригубила. – Ой, – я-то хватилась, – пойду блинков ей отнесу – обещала. Сюзанночка юлой забавляется. Крутит-вертит, лошадка так и бежит. Пригляделась я, надо же: хитро придумали – лошадка эта еще и скачет, вроде по кочкам. – Ну, – спрашиваю, – понравился подарок? Глянула на меня: глазки востренькие, понятливые. Неужто, думаю, и про юлу эту не вспомнит? Ну и пусть не помнит – лишь бы заговорила...  

Покушали. Николай поднялся. – Спасибо, – благодарит, – хозяюшка. Все очень вкусное. Может, комнату свою покажешь – поглядеть. Евдокия губы поджала: – Так ребенок там. После обеда спать ложится. Вы уж тут, в кухне побеседуйте. А мы пойдем – тоже приляжем.  

Посуду убрала – села к столу. – Да, – Николай говорит, – мамаша у тебя строгая – генерал. С такой-то не разгуляешься. А эти, другие, сестры ее? Меж собою очень похожи. «Чем же они, – думаю, – похожи?» А сама отвечаю: – Ага, вроде того. Сидим – он руку-то мою взял. Приятно мне, только слышу – шаркает кто-то. Руку вырвала – сижу. Гликерия в кухню выходит: «Водички, – говорит, – попить. После винато – жажда». Нацедила – ушла. Стихло вроде. Он только-то потянулся – снова шаги. Евдокия дверь открывает. – Уложила, – говорит. – Только не уснет никак – беспокойная чего-то. Пойду рядом посижу. – Ну, – Николай встает, – и мне пора. Завтра на работу – лечь пораньше. В прихожей прощаемся. – Я ведь тоже, случается, по матери скучаю. Она у меня строгая. А потом – не-ет, думаю... На свободе-то веселее... Ушел. Посуду взялась мыть. Вольно? им на свободе веселиться... А тут – вертишься день-деньской, вроде лошади этой. По кочкам да по кочкам... Смахнула слезу.  

Гликерия телевизор смотрит – удивляется: – С утра вроде показывали... Гостя этого. – Утренний, – Ариадна поправляет, – из Польши был, а этот – из Венгрии. – Да черт их всех разберет, – Евдокия ворчит, злится, – по мне, так все на одно лицо... – Ну как же! Поляки за нас воевали. А венгры – за немцев. – Теперь-то, гляжу, разъездились... В войну надо было. – А я вот чего слышала, – Гликерия робеет. – Будто бы за границей лучше нашего жили – до войны. – И немудрено, – Евдокия откликается. – У них, небось, ни революции, ни Гражданской – чего им не жить? – Вот... – Гликерия ободрилась. – Мне Василий безрукий рассказывал, который у Никольского. – Помню его, – Евдокия кивает, – в домино играл... Руки-то – по локоть вырваны, так он культяпками наловчился. Еще и зубами помогал. – Вот-вот, – обрадовалась. – Войну в Чехословакии заканчивал. Ох, и восхищался ихней жизнью. «Там, – говорит, – заводы обувные – Бати». То ли кличка такая, то ли фамилия у них – не поймешь... «Знатную, – говорит, – обувь шили. Офицеры, кто пошустрее, хорошо запаслись – все под чистую выгребли, а я вот, – жалел, – дурак. Руки на войне потратил, а они вона когда бы сгодились. После победы...» – Дурак, – Евдокия соглашается, – и вправду дурак болтливый... Вот их из города и выслали. Теперь уж помер, небось... * * *



За мешками на склад иду – Зоя Ивановна навстречу: «Вот, – говорит, – Беспалова. Хорошо, что попалась. В местком зайди после смены – дело к тебе есть». – «Что, – спрашиваю, – за дело? Вроде очередь-то отметили». – «А ты прям как ангел небесный... Думаешь, только и дел у нас, телевизоры ваши отмечать. Сама-то за собой, что – иных грехов не чуешь?» Губы яркие, красные – помадой малюет. Николая нашла: «Сегодня не дожидайся после смены. Зоя вызывает – надумала чего-то. Не иначе, снова отчитывать примется, чтобы ребенка – в детсад сдать. А чего ей там, в саду? Дети – злыдни: со свету сживут. Считай, отдать на му?ку». «Так урезонь ее, – брови сдвинул. – Объясни по-людски. Молчит раз ребенок». – «Что ты, что ты! – руками замахала. – Она ж не знает ничего. Ни одна душа не знает. Ты вот только». «А и верно, – говорит. – Нашим бабам попади на язык – такого распишут, чего было и чего не было». – «Да это, – говорю, – пусть бы болтали. Ведь другого боюсь: по больницам ведь затаскают, загубят девку». Случай ему рассказала: про мальчонку того – с водянкой мозговой. «Да-а, – сочувствует. – Врачи-то они всякие. Случается, нарочно вредят... Вон, – говорит, – евреи. Вредителей среди них открыли, я первый голосовал». – «Так, – напугалась, – вроде оправдали ж потом?» «Этих, – смотрит, – оправдали. А другие-то, может, и вредят». – «Да как-то, – говорю, – не верится. Все-таки врачи...» – «Чего, – говорит, – не верится? Немцы-то тоже не дураки, небось. Лагеря им специальные выстроили. Вот я и думаю: неспроста. Видно, не просто так. В общем, – заключает, – правильно опасаешься. Так и надо». Иду, а холодно в сердце. Будто пальцы чьи на горле. А у месткома ремонтники суетятся, леса ставят. Весь этаж лесами загородили. Дергаю, дергаю – заперто. «С другой стороны, – кричат, – иди. С этой закрыто». Обошла. Дверь открываю – петли пищат. Красить-то красят, а петли смазать – нету их... Захожу. Олифой в нос шибает, а красота у них – прямо не узнать... Стены в зеленое выкрашены, стол большой – новый. Женщины за столом расселись, а Зоя Ивановна – во главе. «Заходи, – кивает, – Антонина. Мы вот тут женским советом собрались – побеседовать по твою душу. Поговорим, о жизни твоей подумаем. Раз уж меня не слушаешь». Голос ласковый, тихий – будто муха осенняя. Жужжит. Слушаю, а сама не знаю, и чего на меня нашло?.. Руки мокрые. О халат их вытерла – оглядываюсь. Чай у них, печенье в тарелочках – сидят, пьют. Сами в платья переоделись. Видать, в душе успели ополоснуться. Я-то как была забежала, в халате. По?том, боюсь, от меня несет. Стул свободный высмотрела – примостилась в уголку. Зоя Ивановна узел поправила. «Вот, – приступает, – Антонина. Сигналы на тебя идут – на твою беспутную жизнь. Я уж и так и эдак – можно сказать, по-матерински, а тебе – и горя мало: по-своему норовишь. Нехорошо, чтобы женщина себя не соблюдала – ребенок подрастает, а тем более – дочь. Какой ей с тебя пример? Женщина, она – мать. А потом уж – остальное. По-женски, – оглядывается, – мы тебя понимаем, только и в стороне стоять не намерены – не имеем такого права. Вот и ответь нам: как у вас с Ручейниковым Николаем – серьезно или так?» Головой киваю, а слов-то не вымолвить. Будто кол в горло вбили. Ни охнуть ни вздохнуть. «А если, – продолжает, – серьезно, так замуж за него собирайся. А кобениться вздумает, мы его мигом под микитки. Ишь, устроился – бабу нашел. Теперь, говорит, комнату обязаны. Это, я так понимаю, чтобы было куда водить. В комнате сподручнее. В общежитии-то не ахти развернешься». Гляжу, Парменова Валька руку тянет – просит слова. Сама гладкая, широкая – титьки через грядку. «Я, – начинает, – как думаю. Антонина не больно виновата. Мужик, какой ни есть, а в загс его не затянешь. Раздумывать будет». Зоя Ивановна ее послушала – носом повела. Только теперь заметила: нос у ней утиный и сама на утку похожа – по столу локтями елозит, охорашивается. «Ничего, – говорит, – мы свою управу найдем. Видали мы таких – раздумчивых». Тут засмеялись все. И сама с ними смеюсь, вроде и мне смешно. «Женщина, – Зоя Ивановна лямку поправила, – хранительница домашнего очага». – «Чего-чего?» – Сытина переспрашивает. «Да, – объясняет, – пословица такая. По-нашему, плиты или печки, – руками повела, будто уголья загребает. – Значит, порядка в доме. Мужик – он что? – вроде телка?. Которому умная да ухватистая попадется – и сам такой становится. Вся дурь из него – как рукой... Вон моего возьмите: первое время норовил... А теперь и знать не знаю, чтобы с получки, к примеру, караулить. Кружечку, конечно, выпьет, а так – все в дом. Ты, Антонина, баба добрая, только податливая больно – так-то жизни не построишь. Одна беспутность выходит. А я вот еще примечаю: посторонняя ты. Мы-то все в одном котле, в коллективе, а ты в сторонке будто. Ведь сколько раз говорила: девку свою не гробь. В детский садик отдай. Куда там! – как об стену горох. Уперлась. Будто в садике – враги...» Бурагова Верка руку подняла: «Где ж это видано, чтоб ребенка счастливого детства лишали? Это ж – не мать, а мачеха!» – «Ты, – Зоя Ивановна заступается, – тоже охолонись. Ярлык-то навесить недолго – много ума не надо. Не для того, – останавливает, – собрались, чтоб ярлыки друг на дружку вешать». Все-таки добрая она. Спасибо ей, думаю. Бабам волю дай – заклюют. Ей-то, думаю, надо было открыться. Теперьто поздно, да и не ко времени – не станешь при всех. Гляжу, Бурагова будто обиделась: «Мне-то чего? – губы дует. – Я ж за ребенка ее переживаю. Ребенок себя не защитит». – «Во-от, – Зоя Ивановна соглашается, – это правильно. Пора, Антонина, за ум браться. Ну, – отпускает, – иди пока».  

Вышла. Иду, не знаю куда. Туда ткнусь – закрыто, сюда – снова леса. Мешки по полу навалены, и не перелезешь... И ноги чего-то слабые. Спиной к стенке прислонилась. А в голове одно: дите спасать... Вижу – идет кто-то. Пригляделась – он. «Ты чего здесь?» – спрашивает. А глаза – добрые, участливые. У меня и отлегло. И то сказать, с какой стати напугалась – будто уже отнимают?.. Тот-то, с водянкой, совсем больной. «Да, – жалуюсь, – мешков навалили, черти». – «Ничего, – руку мне протягивает. – Пошли...»  



За проходную вышли, про молоко-то в сумке и не вспомнила. Вот, думаю, страху нагнали, другой страх и отшибло... «Чего звали?» – спрашивает. «Женсовет, – объясняю, – по мою душу». – «Фу-ты ну-ты, – головой крутит, – совет у них... Генералы. И какая ж на текущий момент диспозиция? Куда главный-то удар?» – «Опять про детсад заводят». Кивнул. «А я, – мнется, – тебя дожидался, чего подумал. Все равно ведь узнается – рано или поздно. А в саду дети малые – ну посмеются, в крайности. В школе-то хуже. Там уж – зверье зверьем». Больно мне. А сама киваю: верно... «Только не угадаешь ведь, где оно – хуже». – «Вот это правда, – соглашается. – Не угадаешь. Иногда думаешь – хуже уж некуда. А потом глядь, а все и к лучшему. Сколько таких историй! Вон Петр наш, который с подарками приезжал... Выпили, тоже рассказывал – как сейчас помню...  

До войны было. В город приехал, не надеялся сперва. Думал, не скоро еще. А тут, глядит, вызывают: иди, говорят, выбирай. Три адреса дали, на усмотрение – он к тому времени выдвинулся: начальником участка стал. И комнаты большие, просторные, даже с мебелью. Одну посмотрел, другую – в третью приходит, а там старуха. В прихожей на сундуке сидит. Сама старая, страшная – прямо смерть. Он – мимо. Даже не поздоровался. Думает, все равно глухая тетеря – не услышит. А старуха сама окликает: «Ты чего, мил человек, к инженеру вселяться?» Петр-то удивился: «К какому инженеру? Мне, – бумажку вытаскивает, – смотровую выписывали, сказали, что свободная». – «Свободная, – шамкает, – свободная. Что ни год, аккурат новый постоялец – трое уж вас сменилось». – «И куда ж они, – спрашивает, – деваются?» А старуха-то глядит, головой покачивает: не то кивает, не то так – от старости: «Ну, дак, вселись – сам и узнаешь...» Поглядел комнату – ох, хорошая. Попрощался – на двор выходит. А мальцы в мячик гоняют. Вот он одного подозвал: «Не знаешь, – мол, – куда инженер делся, который в такойто квартире?» А мальчонка даром что малец. «Почему, – смеется, – не знаю... Все знают. Расстреляли его». В общежитие вернулся, а самому не по себе. «И чего мне, – думает, – этот инженер?» А сам будто голос старухин слышит: «Вселись, – дескать, – вселись...» А комната хорошая, и из мебели много: и шифоньер, и стол обеденный, и стулья. Самая лучшая – из всех из трех. Вот он день ходит, другой ходит. «Мало ли, – думает, – инженер этот... Я-то, небось, не инженер. А потом, – думает, – малец ведь мог и спутать. Народу-то без числа уезжало – может, на Урал куда, на стройку...» До войны где только не строили – вот и освобождалась жилплощадь. А потом решает: нет. Не буду вселяться. Слава богу, выбор есть – две другие остались. Снова отправился. Вроде и комнаты неплохие, и соседей немного, а не лежит душа. Так и тянет в ту-то, инженерскую. Сами ноги несут. Ладно, думает, нечистая сила, еще разок гляну – напоследок. А самому страшно... И мужик вроде правильный – не робкого десятка... А тут прямо оторопь его берет: будто сам убивец. Их, говорят, на место тянет... преступления. Приходит, а в квартире пусто – только девка молодая. Дверь ему открыла, сама в кухню пошла. На сундук покосился – нету старухи. Он в кухню. А девка у плиты толчется – варит чего-то. Вот он ее и спрашивает: «Где, – мол, – тут ваша бабушка? На сундуке сидела?» – «Какаятакая бабушка? Нету у нас бабушек». А сама белье мешает. Помешает, палкой подцепит и разглядывает. И белье какое-то грязное – в пятнах. Ржавчина будто или кровь... «Зачем нам бабушка?..» И опять – за белье. А из бака – дух поганый, так и несет гнильем. Постоял, понюхал – развернулся уходить. Даже в комнату не зашел. Будто и забыл. Снова во двор выходит. Взял себя в руки – одумался. «Может, мало ли, нищенка». В деревне много их ходило. Особенно в голод. Мне и мать рассказывала. Раскулачили одних, на подводу сгрузили. А бабка ихняя в лесу была – по грибы. Вот они всех-то увезли, а ее оставили. Соседи им говорили: «Бабка, – мол, – у них – воротится скоро». Эти-то, городские, подождали-подождали, а потом рукой махнули. «Чего, – смеются, – дожидаться... Все одно по дороге сдохнет – возись с ней. Вернется – сама помрет». Хлеб-то выгребли подчистую... Вот Петр и прикидывает: подумаешь, белье. Чего он – грязи не видывал? Вонь тоже проветрится. В общем, вселился. Между прочим, старуха эта так и не объявилась – видать, на разок зашла. А другие соседи хорошие. Мирно жили. И девка эта хорошая оказалась – старика одного обихаживала: дальнего родственника. Обещал оставить ей чегото, так она обстирывала его. Честный старик оказался. Монеты ей оставил царской чеканки. Сохранил, когда золото сдавали. Это Петр потом уж узнал, когда за девкой этой ухлестывал. Вроде уж и сговорились, только девка эта туберкулезом заразилась – сгорела месяца в три. А перед смертью тайник ему свой показала: прямо в комнате, под полом. Схоронили – он в тайник и полез. А там – пусто. Видно, из соседей кто прознал – опередил. Дом-то старый. Перегородки еле-еле. Повертелся-повертелся, да делать нечего – ведь не докажешь... И прав у него никаких нету. И опасно разговоры подымать. А тут – война. На фронт его не взяли – бронь от завода вышла. В общем, в квартире этой всех мужиков поубивало, а ему хоть бы что. «Так что, – говорит, – зазря опасался. Тоже думал – к худу. А вышло – к добру. Счастливая оказалась квартира. Предрассудки, – объяснял, – одни суеверия. Мало ли, кто прежде-то жил? Пожили и ладно...» «А ты, – спрашиваю, – в Ленинграде с какого?» – «Так отслужил как, – отвечает. – С сорок девятого. Первое время надеялся, думал: уж вот-вот. А потом и надеяться бросил. Видно, поздно явился – после войны много комнат было, а потом эвакуированные потянулись – на старые места. Так и прокуковал. Пятнадцатый год скоро... Потом-то и строить начали, да снова очередь. Семейным дают, или как ты вон – с дитем. Ну, – говорит, – ничего. Теперь уж скоро подойдет. А может, в Москву надо было – там-то, небось, больше строят...» «В Москве, – соглашаюсь, – хорошо. И врачи у них хорошие. Вон докторша рассказывала: один-то – немоту лечит». «Как это? – удивляется. – Таблетками?» – «Этого, – говорю, – не знаю. Может, и таблетками... А может, заговоры знает. Раньше в деревнях лечили». «Так ты, – советует, – возьми, да и съезди в деревню. Из старух многие остались: кто-нибудь да ведьмачит». Какое! – думаю. Разве бабки отпустят... В церковь ходят. Особенно Гликерия. При них про этакое – ни-ни... Попрощались, а сама думаю: про другое-то не рассказала. Забыла прямо. Заболтал он меня, видно, с этим своим Петром. А потом, думаю, да чего они ему сделают? Ну вызовут, в крайности попеняют... Разговоры-то – что? На воротах не виснут. Тем более мужик... Вот мне бы со старухами сговориться: как еще посмотрят?..

Поделитесь с Вашими друзьями:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   16


База данных защищена авторским правом ©zodorov.ru 2017
обратиться к администрации

войти | регистрация
    Главная страница


загрузить материал