Елена Чижова Время женщин



страница7/16
Дата01.05.2016
Размер3.08 Mb.
Просмотров147
Скачиваний0
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   ...   16
* * *

Улеглись все – к Гликерии пошла, постучалась. – Можно, Гликерия Егоровна? Мне бы поговорить. С кровати встала, а глаза отворачивает: – Не виновата я, – оправдывается, – предупреждала Евдокию. – Да чего уж... Дело прошлое. Сболтнула так сболтнула. Я – про другое. Как, – спрашиваю, – вы посмотрите, если я за Николая пойду? – Имя у него, – отвечает, – хорошее: в честь заступника нашего и чудотворца. А сама на икону крестится. – Вот я и говорю: жалеет меня. – Так-то, может, оно и так, – задумалась, – только ведь опасно. – В чем же опасность? Из-за Сюзанночки? Так он и к детям – хорошо. – Да про другое я, – мнется. – Так вы уж объясните, – прошу. – Не у кого мне спросить. Тут она к столу села – мне напротив указывает. – А сама, – шепчет, – подумай. Не зря говорят: замуж – не напасть... Вот ты молодая еще – всего не помнишь. А я по молодости за графом жила. – Как это, – изумляюсь, – за графом? Вы что же, Гликерия Егоровна, – графиня? Спросила, а самой не верится. Графини-то другие, небось. Я и в книжке видела: платья у них колоколом, на голове шляпа с перьями. Уж сколько шкаф ее перетряхивала – тряпье одно. – Да какая графиня... – смеется потихонечку. – Так жила. Мать-то моя из ихних крепостных. Добрый был, хороший и меня страсть как любил. Венчаться предлагал. А мне и боязно: куда там! Ни сесть, ни присесть не умею. Сказала ему. А он смеется: «Ты у меня самая красивая!» Да так ведь сказал, что я и решилась. А тут – революция. Вот он и просит: поехали да поехали. У нас, говорит, дом есть во Франции – там переждем. А у меня дочь родилась незадолго. Вот ее в деревню и отправили – в Черниговскую губернию. Имение у них было в тех краях. – Зачем, – удивляюсь, – отправили? – Так говорю тебе – невенчанные. Ребенок-то прижитой, незаконный. Господи, думаю... Это ж нелюди какие-то. Теперь-то, слава богу, не так. – И что, – спрашиваю, – всех, что ли, отправляли? – Да, старались, конечно. Скрывали позор. Кого в приют, кого – в семью. Бедные-то семьи принимали за деньги. Ох, про себя думаю, прямо хуже, чем в Америке. Этих-то с работы только гонят. Вроде не принуждают в приют. Слава богу, что революция... А так-то, не приведи господь, и Сюзанночку... – Первое время тосковала, а потом – ничего, утихло. Я ж ее толком и не видела. Унесли сразу. И крестили без меня. Он уж после сказал: нарекли Серафимой. Вот я и говорю: «Поедем, только за ребеночком съезжу. Чтобы уж вместе – а там как Бог даст...» А он: «Чего, – мол, – ребенка с места трогать? Вернемся месяца через три». А я: «Нет». Уперлась. Ну он и разрешил. Поезда уж плохо ходили. Пока добралась, а мне говорят – померла. Погоревала-поплакала, а обратно не выехать. Банды гуляют. Через год только и вернулась, а его нету. И в доме его другие поселились. Народу в каждой комнате! Мне и не приткнуться. Дворника нашего встречаю. В третьем этаже занял. Раньше-то в каморке обретался... Вот он мне и говорит: «Граф, его сиятельство, за границу подались». Видно, ждал до последнего, надеялся. А потом стрелять их стали, он и побежал... Скучала по нему, плакала. А теперь-то и думаю: ну повенчались бы... А потом? Одно дело – полюбовница. Их не больно дожидаются. А жена бы? Хочешь не хочешь – а жди. Вот и дождался бы: самого – под пулю, и меня вместе с ним. Сколько их, жен, пропадало – из-за мужей своих... Его-то возьмут – и ее следом... Видно, бог меня уберег. Вон, возьми, у Евдокии. Старшего забрали – и жену. А уж какая барыня была... Не мне чета. И младший ее тоже. В органах служил. Их черед-то пришел – оба и сгинули, с женой. – Кого это – их? – Ну, которые в органах. Но их-то попозже. Допустили пожить. Сидит, пригорюнилась. – Ты ведь, небось, как думаешь? Я всегда старухой была? А в войну сватался один: хороший человек, еврей. – Врач? – спрашиваю. – Да-а, – кивает. – А ты-то как догадалась? – Так, – глаза отвожу, – много их было – из евреев. – Уж это правда, – обрадовалась. – Евреи – доктора хорошие. А Соломон-то Захарович – особенно. Как случай какой – к нему ведут. И сам из себя видный. На графа моего похож. Не лицом – повадкой. Тоже вдовец. Девочек у него двое. Я уж, было, и решилась. А он и говорит: «Если в Ленинград войдут, меня с девочками из первых расстреляют...» Вот я и подумала: и меня с ними. Погожу, решила. Наши верх возьмут, тогда и поглядим... После войны снова начал – выходи да выходи. Наши-то одержали победу, значит, думаю, – судьба. А сама время тяну... И чего тяну – не знаю. Прямо бес вроде под руку: погляди, дескать, как пойдет. И точно: нацию ихнюю сослать намерились. Тут я снова задумалась: выйду – значит, и меня. Потом-то ничего, обошлось, слава богу. Только я с тех пор решила: все. Раз уберег Господь, другой, а третьего, может, и не будет. Так что нечего мне – замуж. Это уж, если по любви великой: чтобы все равно было – хоть на жизнь, хоть на смерть. А с трезвой головы, так уж лучше одной... Перебиваться как-нибудь. Вот, – говорит, – все рассказала тебе. А так-то сама решай. Мы уж старые, долго не протянем. А случись чего, ее ж в приют заберут. – Женсовет сегодня был. Меры, говорят, примем, чтобы женился. Пальцем подманивает, в ухо мне шепчет: – Это они нарочно. Вроде за жизнь твою заступаются, а сами только и думают, как бы скрепить с кем, чтобы сподручнее губить... – С места поднялась. – А так-то, – говорит, – выходи, если всем готова пожертвовать. И жизнью, и дочерью. А теперь, – просит, – одна я хочу. Богу помолиться.  

Вышла – села в кухне. Слова ее горькие вспоминаю. Посидела, повздыхала – стирать надо. Который день замочено – завоняется. За тазы взялась, а руки не держат: прямо нейдет из головы. Все меряю на себя – прикидываю: готова ли на погибель... Нет, решаю, никак не готова. Ребенка больно жаль... Легла – и не постирала. А в голове сумрачно. Прямо думать боюсь. С головой укрылась, собралась с духом, сама себя спрашиваю: «Вот если б Григорий мой – пошла бы с ним на смерть?» Только подумать успела, так легко мне сделалось, прямо сердце будто жаворонком. «Пошла бы, – отвечаю, – пошла...» И радость во мне такая, словно под венец собираюсь. В подушку уткнулась. Плачу, а сама думаю: в деревне-то все невесты плачут... * * *



Евдокия за нитку дернула: – В Мавзолей этот ходят, ходят... И чего ходить? На покойника любоваться? Своих им мало. Так еще на чужого... Ну чего? – моток отложила. – Была она у тебя? Или примстилось мне? Гликерия глаза отводит: – Была. – Ну и с чем? – Так, платье, – говорит, – хочет. Еще одно, к лету. Евдокия левый глаз сощурила: – Ох, и горазда... Молчала б уже. Вранье твое за версту видать. Ну? – Замуж, – признается, – собралась. За этого Николая. – Дождались, – брови свела. Сама туча тучей. – Пожили в спокое... Теперь по-старому пойдет. Софью – побоку, младенцев нарожают горластых. – Ну, – Ариадна от телевизора отвлеклась, громкость убавила, – заступимся, если что... – А они уж тебя послушались! Много она к тебе прислушивалась – Сытина эта? Сидела при ней с поджатым хвостом. Николай-то – ночная кукушка... Ну а ты что? Что, – спрашивает, – присоветовала? Идти али нет. – Да что я могу... – Гликерия пальцем водит. – Сказала, сама думай – тебе, мол, жить. – Уж это ты молоде-ец, – хвалит. – Верно присоветовала. Только наперед-то учти: Николай этот каждую копейку по пяти раз сочтет да в рот к тебе заглянет – много ли съела. С твоей-то пенсией – чуть что не впроголодь... – Раньше-то, – отвечает, – жили... – Ага, до реформы до ихней. Твои триста семьдесят – еще деньги были. А теперь? Цены-то как скакнули! Антонина рассказывает, а я на ус мотаю. Вот и будешь сидеть как собака: на хлебе да на воде. То-то, – щурится, – на винцо да на селедку облизываешься... Привыкли жировать в барских-то покоях. Ариадна поглядела-послушала – кулачком как пристукнет: – Слушать вас, – говорит, – стыдно. У Антонины, может быть, случай единственный... Раз в жизни выпадает. А вдруг – любовь? – Любо-овь... – Евдокия носом крутит. – Только раньше надо было – пока подол пустой... А с дитем, да с таким, как Софья... В общем, – итожит, – вот вам мой сказ: ребенок в возраст войдет, тогда уж пусть выходит. Хоть за кого, хоть за пятерых разом. А любовь эта... Лучше бы не было ее – этой вашей любви... – Грубая ты, – Ариадна головой качает, – а любовь – это же такое счастье... – Во-во... Задурили вам головы в гимназиях. Ну расскажи-ка, чтоб и мы вместе порадовались: много ли счастья от этой самой любви? Вот ты, небось, замуж по любви выскочила... А я – нет. Родители сговорили. А теперь погляди: чем у нас у обеих дело закончилось? Вот то-то. А я тебе так скажу. Помнишь, в войну-то, песня была – про землянку? По радио все крутили. Ну так вот. Сижу как-то в приемном, и докторша заходит, Клавдия Матвевна... У ней еще сынок был, аккурат перед войной родился. А муж на фронте. Здесь, под Синявиным воевал. Вот он месяц не пишет, два не пишет, а тут песню крутить принялись – что ни день... Она послушала-послушала и ободрилась: «Это, – говорит, – про меня песня сложена. Уж как мужа жду, и словами не выразить. Всякую ночь думаю: где он, да что... А песня эта – вроде молитвы. Я, – говорит, – в Бога, конечно, не верю, а вот в любовь... На нее моя надежда...» – Под Синявино? – Ариадна переспрашивает. Кивнула. – Сынок-то хоть выжил? – Гликерия клубок нащупала, нитку меж пальцев тянет. – Увезли. С ним ведь мать ее сидела, покуда не преставилась. Быстро сошла – прямо в первую зиму. Вот она в больницу его и носила. А потом-то, как силы кончились, и не принесешь. Летом – ничего бы еще... А зимой? Вроде и жила рядом, а потягай-ка через ледыхи... Главврач поглядел-поглядел да приказал с детдомом отправить. Она вместе-то дернулась, да военнообязанная... Неужели не помните? Светленькая такая – в чем душа держится... Косы богатые, длинные – укладывала круг головы... Как же называлось? – Венчик мира? – Гликерия угадывает. – Нет, – Ариадна лоб наморщила, – венчик мира – это после войны... – Вещички его собирала – всюду буквы вышила. Как их?.. Ариадна шепчет: – Инициалы. – Вот-вот. И ко мне с этим приходила. «Мало ли что, – говорит. – Детей, конечно, учитывают, но мой совсем ведь маленький – имени своего не помнит. А тут поглядят на буквы, догадаются». Все спрашивала меня: «Как, – мол, – Евдокия Тимофевна, думаете?» А как я думаю? Разве скажешь ей?.. – На льду разбомбило?.. – Гликерия нитку дернула – разорвала. – Не-ет, – утешает, – через Ладогу-то перебрались. Довезли до самого Ульяновска. Там и сгинул. – Неужели, – Ариадна изумляется, – и следов никаких? – А как же? Были следы. Бумагу казенную прислали. – И что, ездила на могилку? – После войны поехала, только ведь не сразу... Потом уж, года через три. Первое время, помните? Уезжать-то боялись: уехать уедешь, а обратно – по пропускам. – Это я помню, – говорит Гликерия. – Вон Марья, сестра-хозяйка, в деревню решилась – мать у ней тогда помирала. А обратно ни в какую. Она и так и эдак. А все сроки и вышли. Приписали к колхозу. Потом-то приехала, а комната занята. Там ведь как: сосед в комнате поселился, себе захватил. Она, было, сунулась, а он не пускает – поперек дороги встал. А Марья, глупая, просит его еще: «Вещи бы хоть какие забрать». А он ей: «Нету. Иди отсюда – рвань деревенская. Ищи на помойке». – «Как же, – спрашивает, – на помойке? И платья там хорошие, и кастрюли». – Ну как же так? – сокрушается Ариадна. – Пошла бы, к управхозу сходила... – А чего к нему ходить? Сосед этот на продовольствии работал. Почитай, всю блокаду. Продукты на золото менял. Женщина какая придет – в тряпочке колечко или сережки. Тряпочку разворачивает, а сама плачет. Вот он ей хлеба с полбуханки и вынесет, а она еще пуще: «Ребенок, – говорит, – помирает. Последнее отдаю. Хоть бы еще полбуханочки добавить...» А он губы-то пучит: «Прокурор, – мол, – тебе добавит. А не хочешь – не надо». И куда пойдешь?.. – Что же, – Ариадна опять удивляется, – Марья куда следует не сообщила? – Так он, бывало, и ее подкармливал, чтобы язык на привязи держала. Кусок сунет и учит: «Я, – дескать, – ежели что, от властей всегда откуплюсь. Там ведь тоже люди. Служить-то служат, а кушать все равно хотят...» И как у них выносить получалось? На хлебзаводах-то обыскивали... – Ну, – Евдокия говорит, – видно, сосед-то непростой. Начальство. Чего им? Через проходную не носят. Война – не война. Даже сподручнее... – Вот-вот. Управхозу, видать, сунул. Тот ему и выправил ордер. – Ох, – Евдокия головой качает, – эти-то страсть обогатились. Так и шарили по квартирам. Как помрут, они и – шасть... Крысы крысами. Мебель, посуду, утварь всякую... Раньше квартиры богатые попадались, все разграбили в войну. – Тебя послушать, – сердится Ариадна, – будто бы одни управхозы и грабили... Вон после революции – и управхозов не было, а тоже... И мебель рубили на дрова. – А и рубили, – Евдокия губы поджала. – Барскую. А чего ж им? Конечно. – Так что ж она, беленькая эта, нашла его могилку? – Бе-еленькая... – Евдокия передразнивает. – Не беленькая, а Клавдия Матвевна. Строгая была – ты-то должна помнить. – Ну не помню, – Гликерия руками разводит, – сколько лет прошло. – Еще бы, – Евдокия ехидничает, – ты ж тогда шуры-муры крутила: где тебе упомнить... До Ульяновска доехала и – в милицию. Стала спрашивать: «Где, – мол, – детский дом этот? Из блокадного Ленинграда вывезли». Бумагу им показала. Там и номер стоит, и печать. С номером сверились, а он у них и не значится. Видно, транзитом прошел. Мертвых-то, должно, с поезда сняли и дальше отправились. «Может, во рву каком, – говорят, – у дороги. С поездов-то много покойников снимали – кто ж им вел учет?» Ну походила туда-сюда, постояла на насыпи – сынку своему поклонилась. Так и уехала ни с чем... Ариадна глаза вытерла. – Господи боже мой... – печалится. – Бедные они, бедные. Так по рвам и лежат... * * *

Николай идет – серый прямо. Губы темные, обметанные. «А ну, пошли-ка, – зовет. – Сама, что ли, сбегала или надоумил кто?» – «Куда сбегала?» – удивляюсь. – «Куда-куда... Так в завком. Я ведь как человек к тебе, – страдает, – а ты – вон каким добром...» – «Да каким добром? –напугалась. „А ты, – глазами меня све?рлит, – дурочку из себя не строй. Женсовет они собрали... А с чего, спрашивается? Мужики-то всё-о мне объяснили: ты – в завком, а завком – к женсовету. А эти и рады стараться... Ну чего смолкла? Ставили вопрос?“ «Какой, – не догадываюсь, – вопрос?» – «А чтобы, – глаз не отводит, – женился». – «Да сами они, – тороплюсь, – начали. Я и не заикалась». – «Во-от, – сморщился. – Значит, ставили. Тут она и есть, правда...» – «Да мало ли – ставили... Пусть себе ставят. Поговорят и забудут». – «Насчет забудут, этого не знаю, а поговорить – уже поговорили...» Батюшки, думаю... «И чего?» – «А чего им? – усмехается. – У них разговор короткий. С очереди меня сняли». – «С какой очереди? На телевизор? Так ты не сомневайся: ежели что, я отдам». Тут он зубы-то сжал, застонал прямо: «Да какой телевизор! С комнаты, с комнаты сняли... К майским должны были... Теперь не дадут». Слова-то вроде слышу, а в голове – пустота. «Как же это – с комнаты? Столько лет ведь стоял...» – «А так, – сам-то чуть не плачет. – В завкоме постановили: женюсь, мол, отдельную квартиру выделят. На семью. И мастер туда же: “Гляди, – мол, – Николай... Бабы-то больно уж завелись женсоветские: добром, говорят, не захочет, силой принудим”. Только и ты учти: я ведь молчать не стану. И не надейся, – в стену глазами уткнулся. – До собрания дойдет, так все и скажу: дескать, не было у нас ничего. Ребенка на шею мне вешает. Инвалида. До последнего скрывала. Я и знать не знал...» Тут только поняла. В глазах помутилось. Как стояла, шатнуло меня. «И когда же, – шепчу, – собрание это?» – «А через месяц. За месяц промеж себя решать, а потом уж – общественность вмешается. Чтоб им всем ни дна ни покрышки...» – выругался грязно. Рукой цепляюсь: спина ослабла. Все, думаю, отымут дочь. Сама не заметила, как сползла. «Не губи, – за ноги его обхватываю. – Не губи ребенка...» Он ноги-то дергает. «Чего ты, ты чего это... – бормочет, – вставай с колен». Тянет меня, тянет... А я – ни в какую. В ногах у него ползаю. Вырвался: «А ну, вставай с полу. – Поднял, к стенке меня приставил. Сам красный весь. – Хорош из меня зверя-то делать... Сама ведь все устроила. Чего ж мне, разве ребенка не жаль? Так что – месяц у тебя. Придумаешь чего – меня не касается. Сама бабам объяснишь». «Да что ж я, – плачу, – придумаю?» – «А это, – глаза отворачивает, – твое дело. Хоть болезнь сочини какую – по вашей бабьей части. Дескать, замуж непригодная». «Ох, спасибо тебе... – заторопилась. – Уж ты, – спешу, – не сомневайся: все, что надо, придумаю, лишь бы отступились». Круго?м развернулся – пошел. Домой бегу, прямо ног под собой не чую: скорей бы уж со старухами поговорить. Даром, что ли, в больнице работали? Присоветуют, какие есть болезни. Дверь открыла: Сюзанночка меня встречает – улыбается. Юлу в руке держит. Как увидела – передернуло всю. – Не смей, – кричу, – с игрушкой этой поганой играться! Схватила, вырвала у нее. Она – в слезы. Евдокия в прихожую сунулась. – Батюшки! – так и вскрикнула. – И чего ж это делается? На ребенка кидаешься... Пойдем, – зовет, – голубок. Пусть мать-то пока уймется... Увела. А я и думаю: и вправду как с цепи сорвалась. Ребенок ни при чем. К Евдокии зашла – назад игрушку протягиваю: – Ничего, – говорю, – деточка. На вон, играйся... Поужинали. К телевизору сели: новости у них как раз. Глазами гляжу, а слов не различаю. Говорят, а будто не по-русски. В голове-то одно только: болезнь сочинить... Ну все думаю: кончается. Про погоду завели. И забастовок вроде не было: видно, передышка у них... А может, прежние подействовали – хозяева-то и призадумались... Ариадна ребенка уложила: – Чайку, что ли, попить? – А и попьем, – отвечаю. – Тем более разговор у меня к вам есть. – Да уж, ясно, – Евдокия спицы сложила, ткнула в клубок. – Теперь у тебя одни разговоры – наперед известные. – Господи, – говорю, – Евдокия Тимофевна, горе же у меня... Гликерия так и ахнула: – Не убереглась? Учила ж тебя... – Да нет, – голову опускаю, – не это. Не было ничего у нас. Гляжу, совсем растерялись. Евдокия-то вовсе белая. На дверь обернулась: – Забрали, что ли? – Кого? – Ну Николая этого. – Куда ж его забирать? – Тут только и догадалась. – Да за что ж его, – удивляюсь. – Типун вам на язык. – Ну и слава тебе, – крестится. – Остальное-то разве горе? Растолковала им подробно: и про завком, и про женсовет. Про комнату упомянула, конечно. Только про то умолчала, как в ногах у него валялась. Стыдно. – Ну, – Евдокия губами жует, – и где оно – твое горе? Так ему, кобелю, и надо, чтобы впредь не повадно. – Нет, – объясняю, – они ж чего заставляют? Женишься, говорят, квартиру дадим. – Чего-то я совсем запуталась. Это что ж они, аспиды, намерились? – Да они, – говорю, – ладно... Сам он – ни в какую. «Не желаю, – мол, – с ребенком, с инвалидом». – Ишь, – Евдокия головой крутит, – видали, скотина безрогая. С инвалидом он не желает... Я те дам – инвалида! Да в десять раз умнее любого разговорчивого... А ты, дура, чего горюешь? Нет женихов, и этот – не жених. Тут, чую, снова сердце ослабло. – Так разве ж о себе... Он-то чего грозится: правду им раскрыть. Дескать, ребенка больного утаила... Прознают, по больницам замучают или в интернат. Месяц всего и дал, чтобы хворь придумала. Женскую, когда замуж не берут. – Тьфу! – Евдокия в угол плюнула. – И только-то? Дак возьми и придумай. Вон их – болезней всяких... И бесплодие, и опухоли разные. Только выбирай. – Туберкулез вон еще, – Гликерия помогает. – Опять же опущение матки. После войны сколько с этим маялось – тяжестей-то понатаскались. – Так они справку, небось, потребуют – на слово не поверят. – А ты, – Гликерия подсказывает, – возьми да сходи. У баб через одну хвори. Как придешь, чего-нибудь обязательно найдут. Вот и получишь справку. А в завкоме много ли понимают? Им-то что: болезнь и болезнь. Ох! Обрадовалась. И вправду, что ли, сбегать... Вон живот-то у меня крутит – как чего подыму. Бумажку суну – мигом и отвяжутся. Так ободрилась, прямо за стирку взялась. Тазы тягаю, а сама радуюсь: докторам только попадись... Болезней у них – цельные книжки. Авось, какую и подберут... Ложиться стала: снова кровью мажет. А я и рада – утешилась совсем.  

До обеда доработала и – к мастеру. «Вот, – говорю, – в консультацию мне надо. Уйду чуток пораньше?» – «Ну ты, – ворчит, – момент и выбрала: конец квартала. Раньшето не могла или уж попозже? Температуришь или чего?» – «Нет, – глаза отвела, – я по женскому делу». – «Ну этото, – разозлился, – разве срочно? И шла бы после смены». – «Нельзя, – говорю. – Очередь там, в консультации. Поздно явлюсь – не примут»...  

Прихожу. Докторша приятная, молодая. И прическа у ней завитками, как в телевизоре. Вот, думаю, работа у них хорошая – не то что у нас в цеху. По лоб ведь замотанные ходим – и не видать из-под платка. – Вы, Беспалова, когда в последний раз посещали? Карточки вашей нету. – Да я, – отвечаю, – и не болела. Беременная-то приходила, конечно. Только другая доктор сидела – на вашем месте. Вот она все расспросила: и про ребенка, и про роды. Листочек заполняет. – Аборты были? – Нет, – отвечаю, – не было. – Половой жизнью живете? Господи, напугалась... – Нет, – говорю, – уж этого – нету. А сама думаю: разве что во сне... Докторша в листочке своем отметила. – Так. На что жалуетесь? – Да я, – говорю, – и не знаю... Живот бывает побаливает... На работе натаскаешься, и дома тоже... Тянет внизу. – Ну, – со стула встает, – раздевайтесь, пожалуйста. Одежку снимать стала: батюшки, трико-то штопаное. Недоглядела с утра. Комком под одежду пихнула. На кресло это взобралась. А про себя отмечаю: аккуратная, руки под краном моет. – Руки, – велит, – на груди сложите. Помяла, помяла – нахмурилась. – Мне бы, – прошу, – справку надо – в завком предъявить. А она меня не слушает. – Выделения часто? Обильные? Давно мажет кровью? – Это, – признаюсь, – случается – мажет. Да уж с год. – Что ж вы, – докторша сморщилась, – раньше ко мне не явились? Ребенку вашему сколько? – Так шесть вот-вот будет. В школу через год. – Вам, – к столу своему пошла, в листок заглядывает, – на операцию надо ложиться. И дело это срочное. Думайте, с кем ребенка оставить. Родные есть? Что еще, думаю, за операция? Не было ж у нас... – Мать, – отвечаю, – была. Померла. – Опухоль у вас, Беспалова. В матке. – Как же это, – растерялась. – Неужто сразу резать? Может, таблетки какие или мазь? – Да какие, – головой трясет, – таблетки! Раньше надо было – запущено совсем. – А это? – свое вспомнила. – С болезнью... Можно замуж? Тут она листочки свои оставила, на меня как зыркнет: – Вы, Беспалова, замуж собрались? – Да нет, – отвечаю, – не то чтобы... Так интересуюсь. Мало ли, на будущее, а вдруг сложится... Один-то раз не сложилось. – Можно, – глаза отвела. – Все можно. Только мужу не признавайтесь, что матка у вас вырезана... В общем, сдавайте анализы и – ко мне. Только уж хоть теперь не тяните. Чем раньше, тем лучше. – А справку-то, – помню, – справку? – Справку после операции получите, в больнице. – А завтра как, – растерялась. – Обратно в цех? – Да какой цех! – прямо кричит. – Домой, домой идите. Кровоточит у вас...  

Вышла, а с мыслями не сладить. Как же это будет? Операция все-таки... Во двор спустилась – села на лавку. Вот, думаю, жила, себя соблюдала... Бабы-то как гуляют, и ничего им. Надька, вон, Казанкина... И запоминать не успевает. То один у нее, то другой... Что ни год, на операцию ходит. Отлежится и снова за свое. Уж сколько с ней бились... «А чего, – лыбится, – я в своем праве. Теперь законом не возбраняется...» А мне-то, гадаю, за что? И горько так стало. Посидела, собралась с мыслями. «А вдруг, – догадываюсь, – во сне-то тоже считается... Был же грех...» До булочной дошла, а низ-то болит. Докторша эта расковыряла: и чего было мять...  



Старухи встречают: «Ну, дали справку?» – «Нет пока, – отвечаю. – А болезнь нашли. Опухоль у меня в матке». – «Господи, – Евдокия руками всплеснула, – у тебя-то – с чего? Молодая еще... В матке – это к старости ближе». «Ты, – Ариадна вступает, – сама-то как себя чувствуешь?» «Да побаливает маленько или, бывает, мажет. Докторша тоже сказала: иди, мол, кровоточит». – «Ну, – Ариадна подбадривает, – кровоточит-то от разного. Мало ли, полип образовался... Что, назначили лечение?» – «Так, – отвечаю, – какое у них лечение? Сказали резать». Гляжу, головой качает. «Ладно, – утешаю их, – обойдется, может».  * * *

Сели, Евдокия снова жалуется. – Плохо мне с утра. Вязать взялась, а нитки у меня путаются. И петли кривые выходят – не поймешь, не то изнанка, не то лицо. – Так ты, – Гликерия советует, – узор бы взяла попроще. – Да куда уж проще: пу?танка. Сколько раз вязала, а сегодня – прямо руки не владают... И кошки под утро снились. – Черные, что ли? – Всякие, – отвечает. – Сижу будто. А вокруг – клубки. Вот кошки с ними и резвятся, катают в когтях. Встать бы, думаю, шугануть шваброй, а сил и нету... Клубки-то эти и раньше снились. А кошки – впервой... Видно, – говорит, – плохо ее дело. В таком-то возрасте процессы, ох, шибко идут... Вон, помню, у одной грудь затронуло: резали, резали – все одно в полгода сгорела. А уж как она, бедная, надеялась – в глаза всем заглядывала. А врачи-то чего? Утешали ее, конечно. А промеж себя – другое. Померла – двоих оставила. На мужа. – Да что ты! – Гликерия пугается. – Опухоли-то всякие: может, и не процесс... И докторша совсем молодая. В больнице врачи опытные – посмотрят. Вон, рассказывали, перед самой войной мужчину привезли – тоже на онкологию. Евдокия перебивает: – К нам, что ли? – Нет, – отвечает, – в другую какую-то. Вроде там, на Международном. – Ну? И чего? – Разрезали. Смотрят: метастазы. И такие страшные – и в печень, и в почку. Ему-то не сказали, только и сам грамотный – в карточке прочитал. – Как это? – Евдокия сомневается. – Карточки в ординаторской – под замком. – А у него, – объясняет, – амуры начались – с одной сестричкой. Она ему и открыла. – Аму-уры! – Евдокия головой крутит. – Метастазы – какая стадия? Там уж не до амуров... – Ох, – вздыхает Гликерия. – В этих делах всяко бывает, я уж нагляделась. Сами-то вроде одной ногой в могиле, а туда же... Вон у нас один – туберкулезный... – Ладно тебе! – Евдокия окорачивает. – Кто про что, а вшивый про баню. Замолчала – обиделась. – Ну, – та-то торопит, – а дальше чего? Вздохнула. – Так война как раз. Ну домой его выпустили. Умирать. А он – раз! – в военкомат. Все равно, думает, конец, так лучше уж с пользой – на фронте. А этим-то, в военкомате, тоже разнарядка. По добровольцам. Вот они его и взяли. Все равно, думают, ополченцам-то этим – на смерть... – военкоматах, – Ариадна сомневается, – ведь тоже комиссии были – отбирали по здоровью. – Так в сорок первом же, – волнуется, – хорошенько-то вспомни... – Ох, и правда, – Евдокия вздыхает. – Не знали, куда и кидаться... – Ну вот, пошел он. Вначале-то, конечно, сказывалось – боли у него и слабость. Смерти искал. Нагляделся, видно, как раковые умирают... Как какое задание – он уж первый: и в атаку, и в разведку... Смотрит, а смерть-то его обходит: здоровых как серпом косит, а его милует. А тут как раз десанты пошли – под Синявином. Утром выбросят человек двести, а к вечеру считают. Хорошо, если с десяток осталось, и те покалечены. Вот и решил он сам напроситься. Дескать, смерти последнюю проверку сделать. А им-то что, раз он сам? «Дак иди», – говорят. Приготовился, письмо родным написал и пошел. Как уж там было – никто не знает. А вернулся один-единственный. Первое время в беспамятстве лежал, не узнавал никого. Мертвых своих видел – с кем в десант отправлялись. А потом ничего – пришел в себя. Чувствует: нету боли. И тошнота прошла, и слабость. Так и дошел до Берлина. Возвращается – думает: в больницу надо сходить. Провериться все-таки. Приходит. Врачи его карточку открыли – изумились. Он уж мертвый лежать должен. А он – живой и в орденах. Стали смотреть, а нет метастазов: одни здоровые ткани. – Как же так? – Ариадна прямо и ахнула. – Куда ж они исчезли? – А пропали, – отвечает, – будто и не было их. Сами собой рассосались. Он-то верующий, должно. Чудеса ведь по вере... – С раком с этим, – Евдокия говорит, – всяко бывает... Я тоже слыхала: дескать, клин клином. С испуга какого или, еще лучше, с горя. Только горе-то не любое, а смертное. Чтобы уж самое ни на есть... Вот смерть со смертью и сцепятся – навроде собак. Бывает, одна одолеет, а бывает – и обе отступятся: загрызут друг дружку... – Я читала, – Ариадна вспоминает. – Только в книге подругому сказано: Добро со Злом. – Не зна-аю, – Евдокия раздумывает. – Смерть со смертью – видала. Страх со страхом. А чтоб добро со злом... Когда писали-то? – Давно, – рукой махнула, – до революции. – Ну дак... В те времена и жизнь другая была, и смерть. И зло с добром другие. Раньше-то силы ихние одинаковые – неизвестно, кто кого переборет... А я так скажу: случай – случаем, – нахмурилась, – а хирург, видать, хороший попался. Все, что надо, отрезал. Теперь-то – не то. Не знаю я этих, нынешних. Прежние в царское время учились: вот бы тем показаться... – До войны, – Гликерия заступается, – тоже учили. Студентов пришлют, так Соломон Захарыч их учит – они уж с ног собьются. Ходят за ним, в тетрадки записывают. Спрашивал строго: что да как... – Постой-ка, – Евдокия вспомнила, – так Соломон-то твой – гинеколог. – Хватилась! – руками разводит. – Где ж его теперь... Лет двадцать не виделись: может, помер. – А так-то, – Евдокия говорит, – с бухты-барахты и – под нож... Этим-то все одинаково: что человек, что собака. А потом чего? Как мы одни – с ребенком? – Господи, – Ариадна первой сообразила. – Случись что, нам ведь ее не оставят. В детдом заберут. Мы ж ей – никто. – Как это – никто?.. С какого ро?стили... Неужто в приюте лучше? – А ну, тихо, – Евдокия цыкнула. – Ариадна дело говорит. Сколько случаев: родным бабкам не оставляли, а тут – нам... Ох, – стонет, – дура я беспросветная... Своим умом не дошла, а вон оно – горе. К дому подходит – в ворота стучится. Все, – отрезала, – одна надежда на Захарыча. Хоть костьми лечь, а сыскать. – Да где же?.. – Гликерия напугалась прямо. – По городу, что ли, рыскать, в дома стучаться? Много ли вы?ходим – на таких ногах? А помер если? Не призовешь с того света... – А хоть бы и с того, – Евдокия сидит – лицо скорбное, каждая косточка видна. – Он – надежда наша и спасение. Больше рассчитывать не на кого. – Свят, свят, свят, – крестится. – Слова твои – богохульные. Спасение-то – от Бога. – А ты, – губы поджала, – Господом меня не стращай. Не хуже твоего верующая. Только Бог-то от жизни нашей отступился. Разве допустил бы этакое? Уж я всю жизнь на коленях: и что, отмолила кого?.. Ладно – мы проклятые. А Софью не дам. Накося, – дулю сложила. – Вон им – аспидам. Весь мой сказ. – Да как же? – Гликерия бледная сидит. – Мы против них – козявки. Не заметят, как раздавят... – А я, – говорит, – за жизнь ихнюю не держусь. Пожила-повидала, слава Богу. Есть чего на том свете рассказать. И в аду такого не выдумать, чего на земле сподобили. Так что нечем меня стращать – пуганая. Всю жизнь продрожала – хоть напоследок разогнусь... А ты, ежели сомневаешься, посиди да подумай. – Не о чем, – обижается, – мне думать. Привыкли из меня дуру делать. А я вот скажу: ежели жив – найти-то всегда можно. Я вот кино видела – до войны. Там ехал один да влюбился по дороге. А девка-то ускользнула... – Тьфу, – Евдокия плюнула, – это-то здесь при чем? – Так он фамилию ее выведал и – в адресный стол. Фамилия у него редкая – не то Рафульсон, не то Рифальсон. Я, – смущается, – и по молодости путала, а переспросить неловко... Нация у них больно обидчивая. – Так, – Евдокия плечом повела, – тоже пуганая. – А где же, – Ариадна оглядывается, – этот справочный стол? Молчат – глядят друг на друга. Дальше церкви сколько лет не ходили. – Ничего, – Евдокия говорит. – Язык, слава богу, не отнялся. От людей разузнаем. В Никольском порасспросим, а то и у нас в конторе. Вон к майским-то все одно идти – стоять за мукой... – А Софьюшка, – Ариадна вспомнила, – где? – У себя сидит. Снежинки из бумаги режет. Гликерия научила, так теперь не оторвешь. Сколько бумаги извела. – Красивые у ней получаются, кружевные. Всю землю, говорю ей, засыпешь. И зимы не надо. Вон, говорю, весна уж на дворе. Какой теперь снег?  

За окно глянули, а там и правда сыпется. Вроде и не будет весны.



Поделитесь с Вашими друзьями:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   ...   16


База данных защищена авторским правом ©zodorov.ru 2017
обратиться к администрации

войти | регистрация
    Главная страница


загрузить материал