Елена Чижова Время женщин



страница9/16
Дата01.05.2016
Размер3.1 Mb.
Просмотров33
Скачиваний0
Размер3.1 Mb.
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   16
VI Отчим

Зойка, сучка драная, пристала: сходи да сходи. «И художества, – грозит, – свои брось!» Послать бы куда подальше, думаю, к богу в рай... А потом и соображаю: Зоя-то возле начальства крутится. Мирным путем надо. «Ладно, – вежливо говорю, – схожу». – «А пойдешь, – как банный лист липнет, – так не с пустыми руками. Гостинец хоть купи». В цех вернулся, а самому тошно. Как вспомню ее, как в ногах у меня ползала, прямо хоть в петлю. Что ж я, думаю, сделал с нею, до чего довел?.. Может, и не бегала она. Бабы и сами ушлые, дознались. И гостинец еще этот... Вот чего нести? Мужику так взял бы бутылку, а бабе? Сладкого взять, что ли, пирожных каких-нибудь... К Василию решил подойти. Он у нас мужик бывалый, опытный – трое детей. «К Антонине, – щурится, – собрался? Долго собираешься... Четвертая неделя пошла». Ишь, думаю, и этот недели считает... «Сучок ведь, – говорит, – ты, Колька. Баба через тебя под нож легла, а ты – гости-инец...» – «Да чего, – злюсь, – через меня-то? Я, – говорю, – и ни при чем». – «Тьфу, – в пол плюнул. – Вон дочери у меня подрастают. Как подумаю про вас, кобелей, – так бы всех и удавил». Мужики стоят – прислушиваются. «Всех, – смеются, – не передавишь: уж кого-нибудь да оставь – на племя... Это, – говорят, – ты потому яришься, что сам-то девок настрогал. А сыновья бы, так по-другому ведь запел бы. Сам бы, небось, на блядки ходить учил...» Болванку тащу и думаю: не было ж у нас. Ну, сам-то соображаю, скажу я им, положим. Дескать, ничего у нас и не было. Так и вовсе на смех подымут. Хоть бы девка была, а то – баба. Бабу, скажут, не уломал. Ладно. Я свою правду знаю. Пусть чего хотят плетут. Смену отработал – снова Зоя прется. «Сегодня, – говорит, – не ходи. Завтра пойдешь. Заодно и двадцать рублей доставишь, материальную помощь. Только, – пальцем грозит, – гляди у меня, не пропей». «Так я, – отвечаю, – непьющий. Разве по праздникам». «Знаем! – отмахнулась. – Жене своей будешь рассказывать. А я уж ученая... Вам волю дай... Во, – кулак вперед выставила, – где вас держать».  

В общежитие к себе вернулся, а Серега, сосед, приглашает: «Зинка, – мигает, – тобой интересуется?» – «Какая Зинка?» – «Так Шурки моей товарка. С тарного цеха». – «Ейто, – спрашиваю, – чего?» «Да, – смеется, – мужик ты теперь знаменитый: на весь завод прославился. Помяни мое слово: девки-то, ох, налетят как мухи». – «Мухи, – прямо зло меня взяло, – известно на что налетают». – «Вот, – снова мигает, – я и говорю...» «А ну, – за грудки его схватил, – повтори, сволочь!» «Дурак, – отпихивается. – Я ему бабу подкладываю, а он же на меня и с кулаками. Можно сказать, сватаю». – «Надо будет, – остыл, – сам просватаюсь». – «Ага, – отряхается. – То сидел как рак под корягой, а то уж так просватался – по заводу звенит...» – «Чего это звенит? Сами, небось, и звените». – «И ребеночка сами настрогали. А ты – сторона...» – «Это откуда ж – ребеночка?» – «А чего? – удивляется. – Военная тайна? Так все уже знают». Ни хрена себе, думаю... Все у них знают – кроме меня. «Так а чего? – К зеркалу оборачивается. – Может, ветром надуло? Либо, – смеется, – непорочным образом? Лекторто, помнишь, рассказывал... Бывают примеры. – С расчески сдунул – пихнул в карман. – Ну, идешь?» Лежу. На койке вытянулся. «Ну и черт с тобой, раз святой дух». Куда ж это я влип, соображаю? Не-ет... Идти мне надо. Разбираться. Пусть сама объяснит. Посидел, а сам-то и думаю: и чего она мне объяснит? На хахаля своего укажет? Так ей, небось, невыгодно. На меня спихнуть намерилась. Тут и Зоя за нее горой – повесят на шею... А потом думаю: кого вешать-то? Избавилась же она... Посидел-посидел. В мозгах и просветлело. Это же она специально подстроила, чтоб на себе женить. Первый раз не вышло – теперь поумнела. Дескать, вот оно – доказательство. А я-то, дурак: болезнь, говорю, придумай. А ей и думать не надо – давно придумано. Ну ничего! Кулаком погрозил. Попомнят они меня... И Антонина, и мамаша ее. Старухи, небось, и надоумили. Ох, попомнят!.. Сижу, злобу коплю. Серега обратно влетает. «Сидишь, – говорит, – ешкин кот! А я, главное дело, бутылку забыл. Вчера еще приготовил – в кино-то идти. Ну, – из-под матраса тащит, – может, передумал?» – «Передумал, – решаю. – Пошли». «Вот-вот, – кивает, – проветрись. Пока напрочь не захомутали». – «А это уж поглядим... Хомутальщики еще выискались! Самим бы им не запутаться – в вожжах...»  

В кино пришли, Серега в бок меня толкает. «Последний ряд, – говорит, – взял. Не было, – мигает, – других». А девки хихикают, будто щекочет их кто. Рассаживаться стали, а Зинка прямо так и протиснулась – рядом села. Кино началось, ко мне придвигается. Руку мою – хвать! – к себе на коленку. Пощупал-пощупал, а – не чувствую. Прям холодом несет. Будто и не нога, а болванка какая-то... Это что ж такое, думаю? Порчу, что ли, наслали – чертовы ведьмы... Из кино выходим. Зинка мордой крутит. Серега говорит: «Допить бы надо. Или уж, – Шурке своей подмигивает, – дома допьем?» Вот они сговариваться стали, чтоб на женскую половчее проникнуть. Лестница там пожарная. Девки через дверь войдут, раскроют окно. Послушал-послушал. «Сами, – отказываюсь, – пейте. А я домой пойду». Слышу: вслед мне смеются. А Зинка – так громче всех... Ничего, себя успокаиваю. Ротный наш как говорил? Главное, не впадать в панику. Приду, в глаза ей гляну – совестьто должна пробудиться. Признается, небось...  

Открывают. Мамаша ее на пороге. А имени не помню. Все из головы вылетело. Кивнула. Комната большая, мебелью заставленная. Абажур над столом. «Я, – в карман полез, – помощь вам принес. Зоя Ивановна прислала». Руку протянула – спрятала под фартук. Другие – будто каменные сидят. И я сижу, а как приступить, не знаю. Шелто, как думал: Антонина сама откроет. «Мне б, – говорю, – с Антониной повидаться... Как там? Поправляется она?» Мамаша глазом ведет. «Нет, – отвечает. – Помирает». Ну, думаю, все: из ума выжили старухи. Ишь, помирает у них... «И жить ей осталось с полгода. А может, и меньше. Только не знает – надеется еще». Имя со страху вспомнил. «Да не убивайтесь, Евдокия Тимофевна. Поболеет и выздоровеет. Люди-то болеют». – «Люди, – отвечает, – болеют. А рак – не болезнь, а смерть». Какая такая смерть? Откуда взялась?.. «Если б, – говорит, – не ребенок... А так сиротой останется. Так что жениться ты должен, чтобы ребенка спасти». Слушаю, а не понимаю. Будто ватой все заложено. Как это – ребенок? Неужто не избавилась? И рак, значит, и ребенок?.. «Ребенок этот, – объясняю, – не мой. Я бы, если что, не отрекся. Вы к подлинному отцу обратитесь. Пусть он и женится». – «Умер отец. Не призовешь с того света. Так что тебе придется – иного выхода нет. А ты, – утешает, – не шибко сокрушайся. Документы оформишь, а ребенка мы сами обиходим. При нас будет жить. А тебя в комнату их пропишут. Помрет, один поселишься. По-другому-то, – глянула, – никак». «Так, – время тяну, – подумать бы надо... Не решать с кондачка...» А в голове одно: бежать отсюда. Ишь, уставились. Глядят... Тут она с места встала: «Думай. – В шифоньере порылась, достает. – Мы-то помрем, тебе достанутся». Коробочку раскрыла, под нос мне сунула. Поглядел – прямо в глазах брызги. А она – раз! – и захлопнула. «Не теперь. После нашей смерти»...  

Не помню, как и выбрался. Выхожу, стал у фонаря. Так и есть, думаю, идолы деревянные... Петра вспомнил: там-то тоже старуха... Неужто и со мной повторяется? И золото это, и камни... Вот оно, едитская сила! Петр-то вон про что говорил... К себе вернулся. Лег, одеяло на голову натянул. Серега чайник несет: «Продуло, что ли?» – «Тело, – буркаю, – ломит». И вправду крутит меня...  



Вот иду, будто. А в руках смотровая. Только без выбора – бери что дают. Подхожу, а дверь-то открыта. Вроде дожидаются меня. Комната большая, просторная, только без мебели. Всего и есть, что три сундука. Мамаша ее и обе другие – родственницы. Сидят, спицами шевелят. А по полу клубки набросаны. Шагу не ступишь. Бумагу предъявил. «Где, – спрашиваю, – свободная?» – «Так вот же, –отвечают. – Вселяйся». На дверь мне указывают. «Как же, – удивляюсь, –вселяйся? Антонина ж там...» – «Переехала она , – утешают. – Считай, совсем переехала. Вон ее кофта». Гляжу – кофта цельная, только без рукавов. И нитка оборванная вьется – до самого полу. «А как же, – спрашиваю, – ребенок?» – «А с нами, – говорят, –проживает: вот и кофточка ее». Значит, дочь у меня, думаю. Поглядел, а кофта эта пестрая, из разных ниток. «Что ж вы, – пеняю им, – вяжете? Как ей ходить в такой?» – «Так из остатков. – На пол указывают. – Вон их сколько оборванных... Так и будет ходить». Огляделся, а клубков-то и нету. Нитки рваные, перепутанные. Весь пол ими устлан. Бежать хочу, а будто силком тянет... Крикнул. Глаза открыл. Темно. Мужики по углам храпят. Серега, сосед, вскинулся: «Чего орешь?» Встал, к окну прошлепал – одни пустые бутылки. «А, – на другой бок поворачивается. – Допили вчера. Федька Костыль приходил». Лег, а самому муторно. Дочь, значит, думаю, будет. Жалко, что не сын... * * *

Евдокия на дверь оглядывается: «Ничего... Главное, сговорились. Правда, и побыл недолго. И она молчит... Слабая. Не знаю, как доедет. Самолично ведь потребуют, когда заявление подавать?» – «Это ничего, – Соломон Захарыч утешает. – Геннадий Павлович звонил им. Обещали, что пойдут навстречу. Пусть жених подъедет, оба паспорта сдаст». «Ох, – Гликерия восхищается, – и как же у тебя ловко выходит! А уж мы-то как тебе благодарны...» – «Не вы. Это я вас должен благодарить». Сам сидит, сгорбился. «Сколько лет прошло, а до сих пор снится. Жена покойная не снится, а тут... – Закашлял. – Глаза закрою, снова собрание перед глазами: лес рук. И голоса... Речи их обвинительные слышу». – «Большинство-то, – Гликерия сморщилась, – небось, по принуждению. Время нехорошее было». Плечами пожал. «Конечно, – Ариадна вступает. – Все же вас знали...» – «А что толку? – Дыхание перевел. – Да я ведь, в сущности, понимаю. И тогда понимал. А сам стою и думаю: это ж мои ученики... Неужели так никто и не встанет? Да не против, конечно, а хотя бы воздержался... Так и не встал ни один. Я ведь как думал: так и умру с этим... А теперь, – дышит тяжко, – знаю: помнят меня». Евдокия глянула: «Чайку горячего попейте. – Блюдце ополоснула. – Першит у вас». – «И погода, – Ариадна торопится, – плохая, неустойчивая. Где ж это видано, чтобы в это время – снег?» – «Так черемуха, – Гликерия подсказывает, – черемуха расцветает. Каждый год похолодание...» Ариадна в окошко поглядела: «Конечно, похолодание... Но ведь не снег...» «Да... – Евдокия к окошку обернулась, на снежинки любуется. – И шарфик у вас, гляжу, внатруску». – «А я, – Гликерия обрадовалась, – к осени новый тебе свяжу». С собой справился: «До осени дожить еще надо... Да, вот еще что... Геннадий, конечно, обещал. Все, что в его возможностях, сделает. Только советует, подумать вам надо. Николай молодой, рано или поздно женится...» – «А мы, – Евдокия брови вскинула, – на что?» – «Вот, – палец поднял. – В этом все дело. Пока живы, девочка на улице не останется. А дальше?.. Поговорил я с Николаем. Человек он неплохой, но слабый. Раньше говорили: без внутреннего стержня. Что жена скажет, то и сделает... А детдомовским хоть комнаты выделяют. Плохонькие, но все-таки крыша над головой... Ей сколько? Ой-ой-ой! – Головой качает. – Нынешние дети – не мы. И в шестнадцать еще беспомощные... Я по внуку своему сужу. Двадцать шесть оболтусу, а случись что...» «Ничего, – Евдокия глянула коротко, – у нас свой расчет... Бог даст, продержимся. Поживем». «Ну, – встает. – Вам виднее. Так что звоните Геннадию Павловичу. Что возможно, все для вас сделает. Но главное... Николай вам не помощник. На себя рассчитывайте... Да-а, – головой качает, – запуга-али вы его... Он ведь как понял: беременная она. Какой, мол, говорит, ребенок? Ничего ж не было... Клялся...» «Антонине, – Евдокия глаза опустила, – плохеет. Кушать совсем отказывается. Шоколад один сосет. Может, вредно ей?» – «Да нет. Пусть. Попить вот предлагайте почаще. Компот, что ли...» – «Так сварим, – Гликерия кивает. – Вон из сухофруктов. С прошлой осени остались». – «А боли начнутся, я договорюсь. Найдем медсестру. Только, – смутился, – платить ей придется. Не из поликлиники». «Колоть-то, – Гликерия морщится, – опий?» – «Ну... В общем, наркотик». – «А много ли, – Евдокия насторожилась, – платить?» – «Не знаю... – руками развел. – Раньше пять рублей было, а теперь...» – «Может, – губами шевелит, – так бы осталось? По пятьдесят бы копеек?.. А из поликлиники если, тогда – бесплатно?» «Из поликлиники бесплатно. Только лекарство могут не выписать. То есть выпишут, но не полный курс. А ей каждый день понадобится, а потом и по два раза». – «Господи, – Гликерия руками всплеснула, – неужели опия жалеют? Таким-то больным...» Евдокия ее не слушает: «По рублю, значит?» В переднике порылась, вынула коробочку: «Вот. – Открыла. – Продать мы задумали. Серьги хорошие, старинные. Может, дочери вашей?..» Поглядел, руками развел. Откуда, мол, такие деньги. «Так, – Евдокия не отступается, – хотя бы предло?жите кому. Нас-то, ежели что, обманут». Плечом пожал: «Попытаюсь...» В руках повертел, спрятал в карман... «А вас, – Гликерия приглашает, – Соломон Захарыч, на свадьбу – милости просим». – «Благодарю вас, – улыбнулся. – Если здоровье позволит... Да, – вспомнил, – как с датой определитесь, у Геннадия своя машина. Я ведь, – шапку надевает, – сказал ему, что вы мои родственники. Так что – породнились»...  

– Соломон-то, – Евдокия рассуждает, – от умный мужик. Ишь, родственники мы... – Так, – Гликерия губы поджала, – родство-то не только по крови. – По крови, – Евдокия рассердилась, лицом темнеет, – только и есть – кровь... Не нами сказано: враги человека – домашние его. – Это же совсем о другом говорится... – Ариадна ее поправляет. – Кто не оставит отца или матери и вслед мене не идет... – Вот-вот! – палец воздела. – Мене, а не бесам... Отвернулась, в окно глядит. Чернота. Бесы одни вьются. Небо низкое, серое. Хоть бы уж снег пошел... – Ох, – вздохнула. – Страшно мне. Ведь прав Соломон. Глупость, видать, делаем. А Николай – это он теперь боится. А вселится, никому не простит, не забудет: ни нам, ни Софье... Да где ж она? – вспомнила. – А она, – Ариадна сидит гордая, – книгу читает. – Сама, что ли? Вот умудрил Господь... Иные жизнь проживут, а все через пень колоду. А эта, видали-ка – сама... Гликерия на Ариадну поглядывает. – Самостоятельная. А в шестнадцать-то, ох, какая станет... И не догонишь... – Дава-айте, – Евдокия обессилила. – Выдумывайте. Тешьте себя... – Раньше-то, – Гликерия вспоминает, – в деревнях, и рака этого вроде не было. Никто и не слыхивал про него. Туберкулезом мучались, водянкой, зубы еще болели... – От зубов, – Ариадна укоряет, – никто не умирал. – Не скажи! – оживилась. – Вот в деревне у нас было... – Так рак, – Евдокия не слушает, – это ж разве болезнь? Я когда еще думала: вот облучат, например. Вроде все одинаковое, а один – раз! – и поправился, а другому только хуже. Что ж это за болезнь такая, если от человека все зависит? Не от лекарств. – Ну как же – не болезнь? То печень поражает, то легкие... То вот – матку... – А коли и болезнь, так сами аспиды ее и придумали. Мало им других смертей... – Ничего, – Гликерия тесто затворяет. – Ежели что, найдем на него управу... А вдруг, – руки об тряпочку обтерла, – и правда – добрый человек... Вон Соломону-то понравился. Добрый, говорит, да слабый. – Навидалась я их, – Евдокия сковородку на огонь ставит, – и добрых, и слабых... Вон у сына моего. Друг все ходил. За столом с нами сиживал. Тоже добрый был, а случилось – отрезало будто. Я-то не поняла сперва. Ох, решила, и его забрали, значит. Сам-то детдомовский. Кто ж ему, думаю, снесет передачу? Ну, собрала, понесла... – Неужели приняли? – Гликерия удивляется. – А ты не перебивай, дослушай сперва. Время проходит, встречаю его. Идет по улице... Я-то как обрадовалась... Здравствуй, зову, Володя. А он как увидал меня, шарахнулся, будто крыса... – Ну, – Ариадна не соглашается, – видно, и был такой. Добрый-то – всегда добрый. У брата моего тоже друг был. Вместе в полку служили. Только брат офицером, а Сергей – вольноопределяющимся. Голод начался, часто к нам заходил. У отца совсем ноги отказали. И я одна с сыном. Так Сергей нам помогал: то селедки принесет, то полешко. А у самого ведь семья. Правда, детей не было, не успел жениться. А у отца рубли золотые оставались. «Возьмите, – просит, – Сергей Николаевич...» А он только усмехнется: «Оставьте это!» Исчез в двадцать первом. Видно, дознались... – Вольноопределяющих-то, – Евдокия хмурится, – вроде щадили. – А он, – объясняет, – офицером стал к тому времени. Экзамен успел сдать на прапорщика...  

Евдокия в комнату зашла. «Кто там? – спрашиваю. – Вроде в дверь звонили...» – «Да, соседка, Надежда Карповна. Гликерию на лестнице встретила. Гликерия у нас прямо радио... Все раззвонит. Вареньица тебе принесла. Пусть, говорит, Антонина покушает. Райские яблочки. Ей родственники послали, из Краснодара...» – «А где это?» – «Так на юге, должно... Я городов-то не больно знаю. Вон. – Блюдечко держит. – Попробуй. Мы уж съели по одному». Яблочки меленькие, сморщенные... За хвостик взяла – пожевала. Совсем вкуса не чувствую. Видно, когда свежие – вкусно... VII Ариадна


Соломон газетку развернул. Бумажки отсчитывает. Евдокия глаз не сводит. «Ох, – жалуется, – сбилась я. Совсем глаза плохи. Больно много чего-то получается. Ты уж сам считай». Собрал – подбил по краям. «Вот, восемьсот ровно». Евдокия руку протянула. Замерла. «Сколько-сколько?..» – переспрашивает. «Да я и сам не ожидал. Это все Геннадий. Пациентка у него оперировалась. И случай, в общем-то, несложный. А муж ее антикваром оказался. Вот и оценил...» «Дай Бог здоровья, – Гликерия крестится. – Надо же, честный человек...» – «Кто? Геннадий?» – «Да нет, – напугалась, – этот-то, муж... Другой и обмануть мог». – «Нас, – усмехается, – редко обманывают. Врачей». Евдокия приняла – Ариадне сует. «Поди, – шепчет, – спрячь». А сама суетится, на Соломона поглядывает. «Чаек пейте, – угощает. – Вон с райскими яблочками». Ариадна сидит, не уходит – прилипла к стулу. Евдокия уж и так на нее глянет, и этак... Чаю напились, Гликерия провожать отправилась. Ариадна вслед поглядела: «Что-то много очень...» – Ох, много, – Евдокия вторит. – Теперь-то на все хватит – и на уколы, и незнамо на что... Повезло нам. А я-то, – сощурилась, – ведь сразу, грешным делом, сообразила, да не стала уж при Соломоне. Муж этот, думаю, как рассудил? Доктор сережки показывает... Гликерия возвратилась, прислушивается к разговору. – А антиквар-то и рад. Богатый, а так вроде и не сунешь... А тут сам будто бы намекает. Ты только, – Гликерии пальцем пригрозила, – Соломону-то – ни-ни! – Что ж я, глупая совсем! – та обижается. – Ни словечка не скажу. Ариадна сидит. – Стыдно. Как будто чужое берем. – Тьфу! – не сдержалась. – Эта – не глупая, так другая дура нашлась. Жить-то на что собираешься? А то давай, неси обратно. Нам-то чего – богатые... Вон, – в стенку указывает, – хоть телевизор продадим. Мне-то он без надобности. Это ты у нас – любительница. Сидишь прилипши. Ариадна всхлипнула – прочь пошла. Гликерия вслед глядит – страдает. – Что ж ты, Евдокия Тимофевна... Или сердца у тебя нету? Она ж о своих надеется – увидеть хоть одним глазком. Молчит, насупилась. – А! – машет. – Делайте как знаете. Все продавайте. Вон на толкучку несите. Хоть за три рубля... Гликерия за Ариадной пошла – к изголовью садится. – Не плачь, – утешает. – Деньжищи его не трудом нажитые. Откуда – трудом? В блокаду, небось, промышлял. А нам их Бог послал – на бедность. – А я, – голову с подушки подняла, – не желаю таких денег. А Бог послал, так и от Него не приму. – Господи, – крестится. – Гордость-то смири. Нам она не по чину... – А уж это, – говорит, – мое дело. С отцом на том свете встречусь... Что ему отвечу? В блокаду, мол, нажито, на чужой крови... – Ох, – Гликерия сдается. – Вы умные, сами думайте. Я-то чего...  

Евдокия заходит. «Лекарствами больно пахнет. Проветрить, что ли... А может, компотику налить?» – «Не хочу. – К стене отвернулась. – Ничего не хочу». – «А молочка, сырку, может? Сырку-то хорошо – мягонький. Нельзя так, Антонина. Где ж это видано – на одном шоколаде...» – «Телевизор, – шепчет, – включите». – «Господи! – Руками всплеснула. – Цельный день в него смотришь... А это откуда?» – «Сюзанночка принесла». Квартирка склеенная, у самой кровати стоит. «Сама, что ли?» – «Сама... И снежинок своих нарезала – вон разложила повсюду...» – «Да... – Евдокия по комнате оглядывается. – Красиво стало. Будто зима...» «Вы, – просит, – мало ли, так про долг про мой не забудьте. Двести пятьдесят рублей осталось. Сто-то ему отдала». – «Так, – опешила, – муж ведь он будет...» «Нет. – Глазом больным сверкнула. – До последней копейки отдайте. А телевизор Сюзанночке останется. Она пускай владеет»...  

Евдокия к Ариадне пошла – дверь притворила. «Чего скажу-то...» Та послушала. «Что ж... – кивает. – Значит, такова ее воля». – «Так копейки ж сущие останутся. Отдадим, а как дальше жить?» – «А может, – задумалась, – он и сам постесняется. Не возьмет...» – «Он-то?!» – Евдокия с места встала. Ушла. * * *

Бабушка Гликерия в комнату заглядывает: – Ну как ты, Тоня? Не холодно тебе? А мы подтопить решились. Плиту разожгем в кухне. Дверь оставим – и у тебя чуток согреется. Ты уж, – ко мне оборачивается, – собирай свои снежинки, а то тепло станет, растают у тебя. Мама рукой ее поманила. – Присядьте, – просит. – Ох, и тошно мне, Гликерия Егоровна. Помирать, а вроде и не жила. – Так живи, – вздыхает. – Дочь у тебя. – Глаза закрою – чаны, чаны... Болванки эти... Люди помирают, другое, небось, мечтается... Раньше я тоже мечтала: замуж пойду, муж колечко подарит. Сроду колечка не было золотого. – Вдруг и подарит еще. – Да уж нет, – усмехнулась. – Разве на том свете... Я вот, – шепчет, – в телевизор гляжу: хорошо там... Все у них ладно, подоброму. Не то что у нас. – У кого это – у них? – Не знаю. – Глаза отвела. Бабушка Гликерия зовет: – Поди посиди у печки. Пусть мама поспит тихонечко. Отдохнет.  

«Страшно мне, Гликерия Егоровна... Навсегда ведь. А потом и думаю, а вдруг засну только? А потом и проснусь... С Григорием, – шепчет, – свидимся. Этот, – шепчет, – в квартирке, на него больно похож... Лежу, а сама представляю: стол у нас в комнате. С работы пришли, обедать садимся. Борщ, мясо с гречневой кашей... Да так увижу ясно, прямо запах мне будто слышится. А нанюхаюсь – и тошнит. Видно, душа не принимает – человеческую еду...» «А ты, – утешить старается, – не думай об этом. Господь сам все устроит – распорядится. На том свете тихо, мирно. В месте злачнем... Со всеми, с кем расставалась, свидишься. Какие твои грехи... Это пусть они содрогаются, которым дорога в пекло». «Я вот, Гликерия Егоровна, в коммунизме мечтала б пожить. Взглянуть хоть одним глазком... Счастливые, кто доживет». – «И-и! – Рукой машет. – Когда ж это будет?.. До войны еще обещались...» – «До войны-то так, прикидывали... А теперь точно определились: через двадцать лет. Все, говорят, по-другому будет. Стирать, и то ведь машинами...» – «Да ну! – Изумляется. – На улице, что ли? Вроде убиральных?.. Так белье ж у них перепутается. Потом не разберут». «Нет, зачем же на улице? У себя поставят – по домам». – «Батюшки! Неужто в дом втащат? И куда ж ее?» – «Ну, – на квартирку склеенную поглядела, – может, на кухне». – «А варить где? Или, – улыбается, – скатерть-самобранка задумана? Как в сказке». – «А зачем им? – Сама серьезная, не улыбнется. – Варят-то картошку, ну суп еще... А они конфет возьмут шоколадных. Все у них будет – и не надо варить». «Для всех, что ли?» – удивляется. «Да, – кивает, – для всех». «Что же у них за пенсии такие, чтобы всякий день – шоколад?» – «Так не будет пенсий». – «Совсем, что ли? – напугалась. – Как раньше, в колхозах? Ох! – Крестится. – Неужто опять вознамерились? Не дай Господь дожить...» «Совсем денег не будет. Вовсе их отменят». – «Как же это? А продукты? По карточкам, что ли? А мануфактуру?» – «Всё, обещали, свободно давать будут. Кто сколько хочет... У них, – в угол глядит, – все по-иному планируется. Я вот, – шепчет, – и думаю: заранее в телевизоре показывают. Деньги хоть и есть пока, а люди совсем другие. Я уж гляжу – не налюбуюсь: не такие, как мы. Добрые, праздничные. На производство придут – все у них хорошо. И дома по-людски...» «Все, что ли, добрые? – Гликерия к телевизору оборачивается. – А злых куда же?» – «Так не будет их, совсем не будет». – «Совсем-то, небось, только в раю...» – «Вот, – кивает. – Я и думаю: такой он и есть – рай. Как там, в телевизоре. Раньше-то не верила. А теперь, думаю, есть. Вот бы попасть туда, мечтаю...» – «Так, – Гликерия глаза вытирает, – чего ж, попадешь...Поверь моему слову... Кому ж, как не тебе. Так и будет – как в телевизоре. Небось, не просто показывают – знают»...  



Ариадна газетку смяла. Без газеты не разгорится. Сама в три погибели согнулась, спичку сует. Газетка корчится, корчится – вспыхнула. Занялось... Евдокия кочергу взяла – огонь шевелит. Из плиты пар, поленья потрескивают. – Ох, – раскраснелась, – как же я люблю у печки... Молодая, бывало, сяду. Гляжу в этот пламень... – И я, – Ариадна радуется. – люблю. Отец меня ругал. «Чего, – говорит, – в огонь уставилась? Бесов тешишь». – Да ну! – Евдокия рукой машет. – Бесы-то, неужто по печкам?.. Софья сидит, прислушивается. – А я, – Ариадна оглянулась, – один раз видела. Вот как тебя сейчас. – Чего это? – изумляется. – А вот представь себе, было. Из гимназии прихожу, а у брата гости. Он в университете тогда учился. К себе к комнату прошла, а стенка тонкая... Его комната с моей рядом. Слышу: смеются!.. А тут дворник наш, Архип. Печи у нас топил. Дрова подкладывает – тоже прислушивается. «Ишь, смеются баричи... Смешно им...» Ушел. Дверцу распахнула – греюсь... Смотрю, язычок огненный. Хрустнуло, как будто уголек выскочил. Он. Сам маленький, юркий. Ручки сморщенные – ладошки себе потирает... И страшно мне вроде, и любопытство берет. У ног моих крутится. Сам смеется, головку назад откидывает... – Ну? – Евдокия торопит. – А потом-то? – Потом? – очнулась будто. – Ничего. Исчез. – Привиделось, может? Так Богородицу б почитала. – А мы в те времена не веровали. Я стихи любила, а брат философией увлекался. Книги всё носил – прятал от отца. На германскую уходил – и то в сумку сунул. «Мало ли, – говорит, – затишье выдастся – почитаю...» – Призвали, что ли? – Кочергу к стенке приставила. – Нет. Добровольцем ушел. Георгия заслужил солдатского. Отец им гордился. В отпуск приехал – рассказывает: «Живу не в казарме, но все равно любят меня солдаты. И я к ним – с душой». Евдокия усмехается: – А отец? – Мы обедали как раз. Отец салфетку кинул. «Дурак! – кричит. – Заучились в своих университетах. Нашли себе забаву – мужика! Мужик твой и себя за копейку продаст, а уж тебя – ни за понюшку! – Ну? – Евдокия слушает. – А брат? – Спорит: «Вы не правы, папаша. Мужик в Бога верует. А нравственность у него детская, природная – с ним добром надо». А отец поглядел и отвечает: «Я в университеты не хаживал и книжек ваших не читывал. Только сам из мужиков. Родитель мой в крепости состоял – я ж его и выкупил. И тебя, дурака, выкупил – в пятом-то году». – Чего это? – удивляется. – На демонстрацию он вышел. Со студентами. Отец в участок ходил – говорил с приставом. – Откупился, что ли? Да-а, – мечтает, – хорошие были времена... – Чай пить сели, а отец снова: «Знаю я твоих мужиков. Повидал на своем веку, и вот чего скажу: жиды-то хоть за деньги Бога продали, а наш мужик, если доведется, так – за шиш. Из куража одного или по пьяни. И хвастаться еще будет, как ловко-то... А все потому, что не верует, а боится. И страх свой за веру принимает. Вот и бьются страх с куражом. Кто кого одолеет, то и будет. Пока что, – говорит, – держит страх. А страх уйдет – все и рухнет. Да как еще посыпется: только успевай!» А брат ему: «Страх, папаша, унижает человека. А мужик – тоже человек. Это, – говорит, – закон логики...» Отец блюдце отставил. «Эх, – вздыхает, – плохо же вам придется. У мужика одна правда: отцы-деды делали, и мы будем делать. А деды-то, может, разбойники с большой дороги... Души губили невинные... Вот, – палец воздел, – в Писании-то сказано: отрицают слово Божие ради преданий старцев. Это, – говорит, – про них». – Ну, – Евдокия слушает, – а брат-то? Ариадна кочергу взяла. В печке шевелит. Пламя веселое, высокое. Жар сухой. Слезы сами высыхают. – Расправились с ним. В семнадцатом. Волнение было в казармах. Офицеры у себя отсиживались – боялись выйти. А он: «Пойду, – говорит, – побеседую с солдатиками. Я для них не чужой». На бочку влез. «Братцы! Братцы!» – кричит. А они его за ноги... Нам ведь не сразу сообщили, потом. Отец как узнал, всю ночь не присел, так по комнате и ходил. «Говорил ему, говорил дураку», – бормочет. А наутро слег: ноги отказали. «Не чую, – говорит, – ног»...  

Гликерия в кухню вышла. «Антонина-то чего говорит: деньги вроде отменят. Уже вот-вот». Евдокия от печки оборачивается: «Как отменят?! Опять, что ли, реформа?.. Когда ж объявили? В магазин-то вчера ходила... Крупу уж всю бы смели...» – «Нет, – объясняет. – Это им на заводе рассказывали...» – «На каком еще, – за сердце взялась, – заводе? На завод-то не ходит. Третий месяц как не встает...» «Боже мой, – Ариадна побледнела, – наши деньги... Столько не обменяют. Снова один к десяти...» «Так, – Гликерия сказать им пытается, – это же...» «Вон оно что! – Евдокия кочергу кинула. – Антиквар-то не взятку сунул. От бумажек пустых избавился. А мы-то... Всё. – На табуретку села. – Конец. Так. – Подняться старается. – Мешки давайте готовьте. Консервов каких взять, если чего осталось. С утра, небось, побежали. Может, хоть рыбных... Как их – эти-то – крабы...» «Да нету, – Гликерия чуть не плачет, – никакой реформы. Вроде как будущее ихнее: рай... В телевизоре им показывают. Антонина, страдалица, и мечтает...» «Чего!? – замерла. – Какой для них рай? Им-то известная дорога...» – «Да они ж, – Ариадна подхватывает, – и сами не верят». – «Как это? – Гликерия возражает. – В рай-то все верят. Вон на демонстрациях: тряпки свои, демоны, таскают. Я когда еще думала: заместо хоругвей». «Так чего? – Евдокия хмурится. – Демоны, они и есть демоны. Значит – бесы. И хоругви у них бесовские». – «Так бесы-то, – торжествует, – тоже помнят про рай». «Тьфу! – Евдокия на место села. – Кондратий с тобой хватит. Нам-то чего за дело – про ихний рай?.. Или нет, – прикидывает, – или сходить все-таки? Дойти-то недолго». – «Так семь часов, – Гликерия говорит. – Только что пропикало. Закрыли магазины. Разве наверх, к Карповне подняться?..» Евдокия как зыркнет: «Совсем с ума сошла! Скажут, слухи им распускаем...» – «Так я, – говорит, – вроде как сахарок кончился. Кружечку пустую возьму...» Евдокия подумала. «Ладно, – решает. – Только ты иди, Ариадна. Эта-то опять чего ляпнет».  

«Вот, – возвращается, полную кружку предъявляет. – Надежда Карповна отсыпала». – «Слава тебе, Господи! – Евдокия крестится. – А мы уж ждем-пождем. За смертью тебя посылать. Ладно, девятый час скоро. Ужинать пора». Картошку слила. «Не будет, – говорит, – для них раю. Пусть и не мечтают. А ты, – к Гликерии обращается, – на будущее тебе. Сперва разузнай как следует, а потом уж людей пугай». – «Так я, – оправдывается, – и сама не поняла. Машины у них еще, белье будто бы стирать. Говорят, в кухне поставят. Не знаю, как и втащат». – «Нам-то чего? – Евдокия картошку разминает. Маслицем постным полила. – Это у начальства. У них квартиры большие. Приспособятся». «Ты, – Гликерия глаза опустила, – ежели заведет про этот рай, согласись уж с нею. Пусть напоследок порадуется. Господь-то правду видит – простит...» – «Дак поучи меня... – Евдокия тарелку отставила. – Что я, зверь какой?.. Понимаю»... * * *

Бабушка Гликерия одеяло подоткнула – села. – Ох, жизнь-то какая жестокая... Радуйся, пока мала. Вырастешь, кто ж его знает... Как соберется-сложится?.. Ладно. – Глазки вытерла. – Всего уж на этом свете было. Это злыдни живут – не знают. А другие всё-ё понимают. Только молчат... Платок на голове пригладила. Стала косички расплетать. – Беспамятные мы с тобой. С утра совсем позабыли. А тыто? Могла бы и напомнить. Принесла гребешок: расчеши, мол, бабушка. Теперь-то все спуталось... Ну ничего. Разберу по прядочке. А ты терпи да слушай...  



Как расплачется душа, как растужится. Перед Спасовым стоит перед образом. Как же трудно ей, душе, с белым телом расставаться – в даль небесную уходить, да за три горы. А за первой-то горой там смола кипит – смола черная да липучая. Али хочешь ты, душа, во смоле сидеть? Она плачется, отбивается. Как услышал Господь, сам расплакался. Посылает навстречу двоих ангелов. Вот идут они дорогой небесною – повстречали ее, взяли под руки. Что ж ты, спрашивают, душа, мимо раю прошла? Мимо раю прошла – не заглядывала... Опечалилась она, клонит голову. Обращает речь к божьим ангелам. Я б и рада к вам в кипарисный рай. Да грехи мои нераскаянные. Чем я, грешная, оправдаюся? Окаянная, чем порадуюсь? Отвечают ей божьи ангелы. Ты не плачь, душа, оботри слезу. Кабы нам судьба на земле прожить, уж и мы б, небось, грех изведали... * * *

...Ручеек мелкий. Бежит, играется, только вода больно мутная. По мосточкам сошла: ничего, думаю, напьюсь. Только нагнулась, глядь, глазам своим не верю. Дно-то колечками усыпано. Изумилась, зачерпнула горсть. Сейчас, радуюсь, выберу драгоценное, золотое... Ладонь раскрыла, а они как порскнут. Прыгают, прыгают – будто лягушки. В детстве-то, помню, сунешься под корягу, а там гнездо. Нашаришь, полной горстью ухватишь, а они порскают, порскают... Что же это за сторона такая, если кольца у них – взамен лягушек?.. Голову подняла: гора высокая. А на горе башня. До самого неба дотянулась. И радио, слышу, играет – громко, по всей земле. Так это ж Москва, догадываюсь... И радостно мне стало. В Москве-то доктор живет. Сюзанночку от немоты излечит. Только найти его надо – поспрашивать людей. Мосточки сухие, гладкие. Иду, по сторонам оглядываюсь. Вижу, женщина приятная. На Зою Ивановну похожая. Пошла к ней. Так и так, советуюсь. Вот она меня выслушала и говорит: а где же ваш ребеночек? Так дома, отвечаю, осталась. Она ведь в садик не ходит, все с бабушками сидит. Это я, говорю, поехала – выходить замуж. А женщина эта обрадовалась. Что ж вы, говорит, сразу не признались? Растерялась я, отвечаю. И жених мой запаздывает – видно, заблудился. Тут она засмеялась: не может быть! Одна к нам дорога: не собьешься. Вон, указывает, ворота. Через них и въезжают. Пригляделась: и вправду ворота, только стеклянные какие-то и без створок. А зачем нам, спрашивает, створки? Ворота наши особые. Сами собой отворяются. Для тех, которые верят. Гляжу: машина въезжает. Зыбится, зыбится. Проехала, снова застыло. И машина тоже особая – без колес. Так это, объясняет мне, стиральная. Раньше-то обмывали покойников, а теперь в машинах стирают... А как же, спрашиваю, болезнь злокачественная? Так выстирали ее, утешает. Нет у нас больше болезней. Эх, догадалась, Сюзанночку бы с собою... А передничек ей собрать не позволила, из маковых лоскутков. Дура я, дура. Смерти напугалась. А смерть-то веселее жизни...  

Слышу, гул подземный. Гора ходуном ходит. Вскрикнула. Глаза открыла. Гликерия надо мной. «Вставай, – будит, – пора. Скоро машина приедет. Чего наденешь-то? Юбку подавать?» «Нет, – говорю, – платье маковое. Его и подавайте...» В кухню выходит – объявляет: «Утюг ставьте. Новое платье приказала – не поедет в юбке»... Только глаза закрыла, снова Гликерия зовет. «Вставай, – торопит, – подымайся. Чулки вот твои и трико». Натянула кое-как – за платье взялась. Пуговицы расстегиваю, а пальцы чужие. Еле-еле сладила – напялила через голову. Гликерия поглядела – всхлипнула. «Пойду, – глаза отводит, – туфли твои погляжу. Тряпочкой протереть»...  

– Не могу, – жалуется. – Совсем исхудала она. Как смерть бледная – краше в гроб кладут. Будто мертвую ее обряжаю. Ты уж сходи, Ариадна.  

Ариадна заходит – гребешок принесла. «Давай, – говорит, – Тонечка, волосы тебе причешем». Сама голову клонит – не глядит. По волосам провела – больно. Кожа на голове изболевшая. «Вы уж, – прошу, – разберите по прядочкам». – «Так, – слеза у ней набежала, – теперь не разберешь». – «Ладно, – киваю, – и не надо. Платком повяжусь. Пусть уж как есть». В прихожую вышли. Евдокия в спину меня подталкивает. Гляжу, мужчина молодой, приятный. «Не беспокойтесь, – говорит. – Мы с Антониной Дмитриевной сами справимся». По лестнице идем – поддерживает. Добрый, думаю, обходительный. До машины довел. «Куда, – спрашивает, – сядете? Может, лучше на заднее сиденье?»  

Мотор шумит, шумит... Тепло мне, празднично. Снова женщина давешняя. Идет навстречу. Что, спрашивает, дождались жениха? Тут я и спохватилась: а вдруг живой он еще? Я ведь не знаю в точности и на суде не была. А она смеется: да вон он, с той стороны спускается. За вами идет... Сердце-то как стукнет: он, Григорий. Идет, за перильца держится. Глаза черные, веселые. Совсем как живой. Приблизился. Я, говорит, подарок тебе принес. Ладонь раскрыл, а там тряпочка. Вот он ее разворачивает, а в ней палец мой отрезанный, а на нем золотое кольцо...  

«Задремали, Антонина Дмитриевна?» Глаза открыла – мужчина ко мне обернулся: «Приехали уже. Выходим». Из машины выбралась – Николай навстречу. Под руку меня взял. Иду, а сама думаю: неправда это. Свадьба-то моя в другой стороне... Мужчина сбоку подходит: «Мало ли, голова закружится, так вы мне знак какой-нибудь подайте. У меня с собой лекарство». В книжке расписалась. Шатнуло меня. Не помню, как и в машине оказалась. Ну все, думаю. Слава тебе, Господи... Сейчас и башня покажется... Там моя жизнь начнется, там и муж мой... VIII Соломон

Евдокия открывает. «Батюшки, – напугалась, – совсем белая. Уложить бы ее». Глаза темные, впавшие. Будто грифелем нарисованные. Геннадий Павлович под руку держит. «Пришел Соломон Захарович?» Здесь, кивают, пришел. Уложили, из комнаты выходит. «Схожу, – говорит, – поздороваюсь и побегу на работу». – «Так, – Гликерия приглашает, – может, покушаете с нами? Стол-то накрыли». – «Спасибо, – отказывается. – У меня дежурство в больнице. И так, боюсь, опоздал. А вы, – на дверь указывает, – не беспокойтесь. Это укол так действует. Поспит – отойдет». Николай тут же стоит, с ноги на ногу переминается. Ариадна к нему. Манит рукой. «Пойдемте, – просит, – Николай Никифорович. Дело к вам есть». Евдокия глянула – спохватилась: за Геннадием Павловичем пошла. Софьюшка в прихожую выглянула. Гликерия рукой машет: скройся, мол. Не до тебя.  

Холодно мне, холодно. И голова будто стеклянная. Где ж это я, думаю?.. Снежинки кругом изрезанные. Вспомнила... Свадьба у меня.  

Евдокия к Гликерии склонилась. – Ну все, – говорит. – Отказался он. Я нарочно пошла, завела при Соломоне. Он же учитель ему: при нем, небось, стыдно. Много, мол, вроде денег получается, за эти сережки. Антиквар-то другое имел в виду: вас отблагодарить. Гликерия на дверь косится. – А он? – Покраснел. Отказывается. Быть этого, говорит, не может. Так ни копейки и не взял. – Ну, и слава богу, – Гликерия радуется. – Не может, так не может. Вот и скажем Ариадне. Душа-то ее и успокоится. Переживала больно. Ариадна возвращается. Поговорила с Николаем. – Ну? – к ней приступают. – Отказался? – Взял, – стыдится. – Все, до копеечки. Пересчитал даже. – И что, – Евдокия усмехается, – сошлось у него? Ладно, – итог подводит. – После об этом. Теперь свадьба у нас.  

По рюмкам разлили. Жених с невестой будто рядышком сидят. Софье тоже поставили – водички с вареньем. Ариадна на Соломона поглядела: «Бужу, бужу ее – отказывается. Вы уж, говорит, без меня». – «Так что, – Евдокия рюмку подымает, – поздравляем вас, Николай Никифорович, с законным браком». А он водки выпил – отставил. Гликерия к Евдокии склонилась. «Прибор бы убрать пустой. Нехорошо как-то», – шепчет. Жених себе налил. Снова выпил. Другие пригубили. «Вы, – Евдокия винегрет подвигает, – закусывайте, Николай Никифорыч. Вот селедочка еще». На вилку подцепил – усмехается: «Да не опасайтесь, Евдокия Тимофевна. Чего обещал, все выполню. Не откажусь». – «Господь с вами, – Гликерия закраснелась, – разве ж мы...» – «Я, – сам на Евдокию глядит, – человек честный. И слову своему хозяин. Ну, – к Соломону повернулся, – где на ребенка бумаги? А то давайте, несите – все враз подпишу». «Полно вам, – Евдокия урезонивает. – Свадьба сегодня. Угощайтесь». – «Сва-адьба. – Жених-то пальцами вертит. – Может, и свадьба... А блинков часом не напекли?» – «Да какие ж блинки, – Гликерия торопится, – картошечка. В подушках у нас завернутая, чтобы не остыла. Принести, может?» – «Так теперь-то, – третью рюмку выцедил, – чего уж... Несите». Евдокия на Соломона глянула: «Там рецептик у нас, Соломон Захарович. Вы уж взгляните, а то самим не разобрать». А сама глазом ведет: выйдем, мол...  

В коридор вдвоем вышли. «Ну, – Евдокия спрашивает, – когда бумаги?» – «Геннадий Павлович хлопочет. Обещали недели через две». Евдокия на дверь оглядывается: «Скорей бы... Вон чего делается. Фордыбачит. Не ровен час, выкинет фортель...» – «Ну выпил человек лишнего. Тоже переживает... Надо бы, – глаз прищурил, – с переездом его поторопить». Евдокия стоит, кивает: «Поторопим, теперь уж поторопим. Комнату ему освободили. Пусть живет...»  



«Ну, – Николай повеселел, оглядывает, – за невесту с женихом выпили. За вас теперь полагается... Пусть ваша жизнь будет богатая да счастливая. Вот, значит, за это». К Соломону потянулся – чокнуться. «Музыку бы хоть какую, – оглядывается. – Жалко, музыки нету. С ней бы повеселее. Я, – глаз кулаком трет, – разве думал, что жизнь-то обернется... Вы ведь как, небось? За комнату, мол, согласился... А нету этого. Чего она мне, комната?.. Так, по человечеству пожалел». – «Да кто ж вас винит...» – Гликерия сокрушается. «А может, – не слушает, – и за комнату... Разве разберешь...» Соломон Захарович подымается: «Пожалуй, пойду я потихоньку». – «Ишь, – Николай пальцем ему грозит, на стол налегает, – вот ты ведь не уважа-аешь меня... Про себя-то как думаешь: скрутили, мол, дурака, загнали в угол. А я – не-ет. Я ведь сам все решил. Самостоятельно. Потому что по правде это. По человеческому закону. И никто мне тут не указ...» – «Перестаньте, – Соломон морщится. – Никто вас ни в чем не обвиняет». – «Ишь ты! – еще пуще страдает. – А за что ж меня обвинять? Разве я какой обвиняемый? Нету моей вины...» Гликерия с места поднялась. «Кому, – оглядывается, – картошечки? Остынет». «Вот ты, – Николай ее не слышит, – жизнь вроде прожил. И умный мужик, еврей... Да, – рукой машет, – не обижайся. Я ж не в обиду про это – так, уважительно. Но, – палец поднял, – за правду. Вон предки твои Христа, Бога нашего, распяли. А Бог – ничего. Простил...» – «Неужели? – Соломон усмехается. – Откуда ж у вас такие сведения?» – «А как же? – Брови морщит. – Ум вам оставил – оставил. Хитрость еще. – Пальцы загибает. – И вместе, друг за дружку держитесь. У одного беда – все на помощь бегут. Не то что, – фыркает, – мы...» «Чего это? – Евдокия губы надула. – Мы-то звери, что ль, какие?.. Тоже, небось, люди». – «Не-ет, – пальцем грозит. – Мы иначе... Друг дружку ох как боимся». – «Вот, – Евдокия соглашается. – И есть за что». «Удивляюсь я вам, – Соломон глаза опустил. – Вы же молодой человек еще, а речи, вы уж простите меня, средневековые. Как будто и в школе не учились...» – «А чего? – удивляется. – Школа-то ни при чем. В школе одному учат, а жизнь по-другому окорачивает...» «Чайку-то, – Гликерия вспомнила. – У нас пирожок еще – с капустой». «В школе, – Соломон волнуется, – правильно учат. Все нации равны». – «Как же! Равны... – Прищурился. – Вот ты, если б выбирать, небось, тоже русским бы родился... А и правильно. Несладко вам, евреям». «Русским, – Евдокия тарелку отставила, – зато ох как сладко... Прям рот не успеваешь отереть – от сладости этой». «Русские, – лоб наморщил, – в войне зато победили». – «Да-а, – Евдокия тянет. – Только-то и радости одной». – «А я вот, – Николай на Соломона глядит, – все равно на вас удивляюсь. Умные-то вы умные... И за советскую власть – горой. А не любят вас. А нас по всему миру любят – уважают. В телевизоре-то... Хоть куда приедем... Хоть вон в Америку. Встреча-ают...» «А это, – Евдокия не уймется, – издалека любуются. Вот бы они тут пожили – среди нас». – «А вот и нет, – смотрит. – Европу ихнюю мы освободили. Без нас-то что – так бы и жили под немцем. Темно тут... – воротник на шее раздернул. – Занавески б, что ли, раскрыли. Хоть бы свет какой...» «Так в кухне ж сидим. – Гликерия оглядывается. – Какие ж в кухне занавески? А-а, – на окно показывает. – Это она снежинками своими заклеила. Украсила к свадьбе». «Украсила... – Горло чешет. – Ну чего ж, пу-усть... Ребенок. Разве чего понимает... – с места встал, пошел. Снежинку ногтем сковыривает. – Ишь, – удивляется, – и как крепко-то. Намертво приклеилось. Видно, цепкий клей...» «Вас послушать, – Соломон сидит, насупился, – как будто русские одни воевали». – «Ну, – хмурится, снежинку ковырять бросил, – конечно, не одни. И другие многие. Только русские-то – главные. Товарищ Сталин как про это говорил... А ты, – снова рюмку себе налил, – объясни вот мне. Вот, говорю, евреи. Умные-то вы умные – а на смерть шли как овцы. Сколько ваших погибло?» Молчит Соломон. «А я отвечу. Мил-ли-он. А почему? А потому, что это супротив нас вы умные. А против немцев – пшик! Против немцев-то мы одни в силе. Вон оно...» «Господи. – Евдокия за щеку взялась. Зуб опять ноет. – Да где они, немцы эти? Я вон век прожила, ни одного не встретила. Так и помру, видать». «Немцы, – объясняет, – народ основательный. Отец воевал – рассказывал. Вот бы пример с кого взять... Все у них по уму». – «Нам бы, – Евдокия морщится, – супротив себя в силу войти. Вот бы дело». Соломон о клеенку оперся: «Пойду я». «Ты чего? Никак обиделся, Захарыч? А не на-адо на правду. На правду грех обижаться. Вот скажи мне про русских, всю правду скажи. Ни в жизнь не обижусь. Ну, – налегает. – Ну?» «Не знаю, – головой покачал, – всей вашей правды». – «Вот то-то. И никто ее не знает. Даже вы – евреи. Потому что русские – сами по себе. Особые. Таких-то нету больше, хоть по всей земле пройди». «Я, – Соломон лоб вытер, – одно вам скажу. Христос ваш воскрес, а жена моя не воскреснет...» – «Вот-вот, – Николай подхватывает. – А была бы русская – в рай бы попала. Христос для русских приготовил». «Вы бы, – Ариадна страдает, морщится, – картошечки поели... Чем рассуждать...» – «Отчего же. – Соломон усмехнулся, останавливает. – Может быть, Николай Никифорович и прав. Христианство – религия милосердная. Был бы русским, мог бы надеяться. А так...» «Батюшки, – Гликерия спохватилась, – ребенка-то укладывать. Ишь, бедная, совсем ее сморило. Пошли, – зовет, – голубка». – «И идите, – Евдокия кивает. – Посидела, попраздновала... Разговоры лишние слушать»... * * *

Пирогом с кухни тянет. Глаза открыла. Водички бы глоточек... В горле совсем пересохло. Потянулась, сняла марлечку. Только глотнула, обратно выплюнула. Видно, не принимаю... Мать-то как говорила: кипяченая вода – мертвая. Ни в жизнь не напьешься. Чистой бы, мечтаю, напоследок. Хоть глоточек бы, да живой... На локте поднялась, а ног не чувствую. Позвать бы... Так не услышат... Голова плывет, кружится... Мать свою вижу. Рядышком села, руки мне сложила. А я будто маленькая еще. Губами шевелю: расскажи, прошу, сказку. А она платок на голове пригладила. Спи, шепчет, закрывай глазки...  



Собрался? Ворон в тридесятое царство. Всю ночь летел. А степь-то широкая, бескрайняя. Снегом белым засыпанная: все белым-бело. Подлетает и видит: перед ним ворота кованые, а в воротах камень пудов в полтораста. Огляделся. А за камнем – два колодца. По сторонам его вырытые, и вода в них – чуть ни через край. Справа живая, слева – мертвая. Сел на камень, призадумался. Выбрал с мертвой. Корку ледяную склюнул, набил полный зоб. Обратно лететь, а вода мертвая – тяжелая. Встала в зобу. Перемогся кое-как, взмыл под облаками. Летит, а сам думает: дай спущусь пониже, может, теплее будет – легче лететь. Крылья сложил, через плечо вниз поглядывает. Видит: поле. А по? полю кости человеческие. Все ими устлано, куда ни глянь. Обрадовался да как каркнет. Вода изо рта и брызнула. Снежинками белыми рассыпалась. На землю пала: все косточки и срослись. Ползут они по полю. Встать бы, думают, да руки-ноги не слушаются. Огрузли, видать. На Ворона снизу вверх поглядывают, плачут слезно... А он щеки надул, клювом железным щелкает: вот, клекочет, и ползайте. Нет у меня для вас живой воды...

IX Внучка


Когда падает снег, я всегда вспоминаю бабушек. Стою у окна и думаю. Мои бабушки ничем не болели, просто ушли в один год. Сначала Гликерия, потом – Ариадна. А бабушка Евдокия дожила до осени – я уже училась в Мухинском на первом курсе. Тогда мы жили одни. Семье отчима дали двухкомнатную квартиру, но к нам никого не подселили – в той комнате сделали ванную, и бабушки еще успели помыться по-человечески. Раньше им приходилось в комнатах – в кухне Зинаида Ивановна не позволяла, а до бани им было не дойти. Я грела ведра, выносила грязную воду, а Зинаида кричала, что мы разводим сырость, хотя я подстилала клеенку и никогда не сливала в раковину – всегда в туалет. Последнее время у них начались мозговые явления. Бабушка Евдокия радовалась, что всех перехитрила и теперь я имею право переехать к Зинаиде, ведь я там прописана: квартиру дали на троих. Мне не хотелось ее расстраивать. Я-то знала, что Зинаида меня не пустит. Она и раньше заявляла: всякую приблуду селить – никаких метров не хватит. А бабушка Ариадна грозилась найти на нее управу: говорила, мир не без добрых людей. Заводское начальство заступится, а если надо, дойдем до самого Калинина, а Зинаида только смеялась: давно, мол, пора... У бабушки Ариадны тоже все путалось: ей казалось, они еще живы – и ее внуки, и моя мама, и даже Калинин. Шептала: там в телевизоре... Помню, как я заплакала и пошла к Зинаиде Ивановне, чтобы она оставила их в покое, обещала, что никуда не перееду. А Зинаида опять смеялась: «Так попробуй... Думаешь, напугала? У меня авторитет на заводе. А ведьмы пусть только сунутся, увидишь, как перья полетят...» Когда все умерли, ко мне пришли из жэка и объявили, что на нашу квартиру выдан ордер и я обязана выехать по месту прописки: в течение трех дней. Тогда отчим посоветовал поговорить с Зинаидой, сказал, что его она не послушает, а я должна попробовать: все-таки она – председатель профсоюза, а мама столько лет отдала заводу, вдруг да и предоставят комнату – хоть маленькую, хоть в подвале. После похорон я совсем растерялась, а Зинаида ответила, что лишних комнат у завода нет. Если бы не училище, я вообще осталась бы на улице, ведь у меня была ленинградская прописка, но мне все-таки предоставили общежитие. Помог мой французский. Я пришла в деканат подать заявление, а они как раз получили письмо из Франции, вот я и предложила свою помощь. Когда французы приехали, меня снова вызвали с занятий и попросили переводить. У них была переводчица, но она не все понимала, особенно быструю речь. Сначала я тоже немного плавала, но потом приноровилась. А их руководитель подошел ко мне и говорит: «Удивительное сочетание: юная мадемуазель и старинный язык». Я объяснила, что французскому меня учила бабушка. А он улыбнулся: «Теперь понятно». Сперва я жила в общежитии, а потом встретила Гришу, и мы снимали комнату: его родители нас не пустили, не хотели, чтобы я жила с ним. Его отъезд обошелся нам дорого, у меня совсем не осталось денег. Вот я и моталась по чужим мастерским. Пока не купила эту квартиру. В то время мои работы стали продаваться. Сначала задешево, потом дороже и дороже, особенно после того случая, когда одну приобрел Русский музей. Она даже висела в экспозиции, но потом ушла в запасники. Кое-что осело в частных собраниях – у нас и на Западе. Теперь мне трудно проследить судьбу своих картин. Я сделала ремонт и перевезла мебель – все, что осталось от бабушек. Это отчим придумал все вывезти и спрятать у него в деревне: после смерти родственников остался пустой дом. Об этом его жена не знала, ведь дом никак не оформляли, да ей он был и не нужен. Что-то пришлось реставрировать, но теперь в моей квартире нет ничего нового: ни шкафов, ни диванов, ни кресел. Когда мы встретились на выставке, Гриша снова звал меня с собой, говорил, что здесь ничего путного не получится, ведь жизнь устанавливается не по смыслу, а по уровню людских душ. Я отказалась, потому что подумала о бабушках. И о маме. Я уеду, а они останутся... Как бы они остались без меня? Теперь я понимаю, что Гриша был прав. Сейчас я бы с ним поехала, но об этом говорить поздно.  

Иногда я стелю камчатную скатерть с розами и представляю, как мы садимся вокруг стола – и отец, и мама, и бабушки. Это для них я купила такую большую квартиру. Чтобы у них был дом, в котором больше не страшно, потому что это – наши комнаты и их никто не отнимет. Теперь я всегда с ними, даже если они меня не видят, как будто между нами глухая стена. Но я все равно хожу. Сяду, посижу и снова встаю к мольберту, чтобы, превращаясь в другую, памятливую девочку, слушать их голоса. Недавно мне попался старинный стих, который называется «Голубиная книга», хотя это и странно, ведь там нет ни слова про голубей. В этой книге есть история про Кривду и Правду, и, когда я ее читаю, мне кажется, будто я всё помню. Я узнаю? слова, которые меня тревожат, и надеюсь найти образы, чтобы написать эту картину. А иначе зачем я стала художником: спала и проснулась?..  



Восходила туча грозная. Приносила книгу голубиную. Не малая она, не великая – двадцать саженей в поперечине. Вот сошлись христиане православные, поглядели на книгу – призадумались. И никто к ней толком не приступится, и никто к ней, Божьей, не приша?тнется. Тут выходит вперед Володимир-князь, обращается к Давыду Евсеичу: «Ой ты, гой еси, наш премудрый царь! Прочитай нам книгу голубиную. Разъясни про русское житье-бытье. Отчего у нас солнце красное? Отчего у нас ветры буйные? Отчего у нас ум повертывается? Отчего у нас горьки помыслы? Отчего у нас кости крепкие? Отчего у нас кровь-руда бежит? Так и льется из жил – все не выльется...» Отвечает ему мудрый царь Давыд: «Не умею я ваших книг прочесть – не постиг, видать, русской грамоты. Тяжела она эта грамота, да стократ тяжель книга Божия. Ни в руках сдержать, ни умом объять. Расскажу, что знаю по памяти – по памяти, как по грамоте. Солнце красное – от лица Христа, Бога вашего, Царя Небесного. Ветры буйные – от Святого Духа. Кости крепкие – от каменных гор. Кровь-руда у вас от сырой земли. Так и бьет из жил, все не выбьется...» Поклонился ему Володимир-князь: «Ой ты, гой еси, мудрый царь Давыд! Не постигнул ты наших русских букв, да постиг беду нашу смертную. Разъясни, Псалмопевец, грусть великую – грусть великую, неизбывную. Расскажи, что знаешь, по памяти – по памяти, не по грамоте». Вопрошает его мудрый царь Давыд: «Ой ты, гой еси, Володимир-князь! Ты поведай мне вашу грусть-тоску. Рассужу, как сумею, по памяти – по памяти, не по грамоте». Отвечает ему Володимир-князь: «Ой ты, гой еси, Солнце русский князь! Ты скрепи свой дух – сердце буйное. То не звери на бой собралися, то не лютые друг к дружке сбегалися. Это ж Кривда с Правдой сходилися да промеж собой дрались-билися. Кривда Правду одолеть старается. Только Правда-то у вас лютее лютого. Победила Кривду, переспорила. И отправилась прямиком в небеса, к самому Христу, Царю небесному. И воссела одесную Отца – подле Духа Святого, рядом с Матерью. А Кривда по земле пошла – по всему народу христианскому. От Кривды земля колеблется, а народ-то молчит, терзается. Вот и стал народ от Кривды неправильный – неправильный да злопамятный. А Правда лютая в небесах сидит. На грешну землю не спустится...» Крошки Цахес



Поделитесь с Вашими друзьями:
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   16


База данных защищена авторским правом ©zodorov.ru 2017
обратиться к администрации

войти | регистрация
    Главная страница


загрузить материал